Николай Фёдорович Челищев
ГОЛОС ИЗ ПРОШЛОГО
(Жизнь и стихи Ф. А. Челищева)

ГОЛОС ИЗ ПРОШЛОГО

ISBN: 978-1-910181-18-8

 

Printed and Published 2015 by Anchorprint Group Limited

www.anchorprint.co.uk

Copyright © N. F. Tchelishcheff 2015

 

All rights reserved.

No part of this publication may be reproduced, stored in a retrieval system, transmitted or utilised in any form or by any means, electronic, mechanical, photocopying, recording or otherwise, without written permission from the copyright holder.


Федор Алексеевич Челищев (1879 – 1942)

ОГЛАВЛЕНИЕ:

 

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Глава 1. В ДОЛГУ У ПРОШЛОГО

Глава 2. ВСЯ ЖИЗНЬ В СТИХАХ.

Глава 3. УШЕДШЕЕ ПОКОЛЕНИЕ.

ПОСЛЕСЛОВИЕ.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Мой отец Федор Алексеевич Челищев (1879 - 1942), внук славянофила и поэта А. С. Хомякова принадлежал к поколению дворянской интеллигенции, попавшему из Серебряного Века прямо под "Красное Колесо". Жизнь отца поделена пополам Октябрьским переворотом 1917 года. Он так и не смог принять советский образ жизни и прошел через аресты, тюрьмы, ссылку, травлю и скитания по российскому захолустью.

Это поколение приняло на себя и окопы первой Мировой войны, и кровь Гражданской, и исступление Красного террора, и "деловитость" сталинской лагерной системы. На долю моих родителей в избытке пришлись войны, революции, репрессии и потери. На их плечи легла горечь утрат, тяжесть неизвестности. Были разрушены семьи, разлучены близкие люди.

Под грохот этого исторического "водопада" отец всю жизнь писал стихи в стол. После смерти отца две небольшие тетради стихов бережно хранила моя мать. Рассказы матери связывали реальные жизненные события со стихами отца. Позже я многократно возвращался к этим тетрадям, и каждый раз узнавал что-то новое о своем отце.

При работе над первым изданием книги в конце 90-х, как-то, сам собой возник вариант совместной рукописи: стихи отца, и мои комментарии и размышления. Я надеюсь, что приведенные ниже факты биографии отца, и мои воспоминания и мысли позволят читателю лучше понять и сами стихи, и время, в которое они были написаны.

Альбом фотографий, и озвученные мной стихи отца размещены на сайте:

https://nicktchel.net

 

Глава 1. В ДОЛГУ У ПРОШЛОГО

 

Я всегда хотел больше знать о прошлом, у которого мы все в долгу потому, что многие годы от него открещивались. Для меня это прошлое (то, что было до моего собственного осознания мира) воплотилось в моих родителях. Когда я появился на свет, моему отцу было 54 года, а матери 36. Это был голодный 1933 год. Социализм уже "победил" в деревне, и полным ходом шла Индустриализация. Мои родители были из бывших и плохо вписывались в советскую действительность.

Мой отец Федор Алексеевич Чели'щев родился в 1879 году в Москве. Челищевы - древний дворянский род, происходящий от Оттона IV, курфюрста Люнебургского, короля Германии, императора Римской Империи (царствовал с 1198 по 1218 г.). Наш предок, Вильгельм Люнебургский прибыл из Германии в Новгород ко двору великого князя Александра Ярославовича (Невского) в 1237 году. Он стал боярином, принял православие под именем Леонтия, участвовал в Ледовом Побоище. (Европейская аристократия в то время ставила подданство выше национальной и религиозной принадлежности.)

Его сын Карл (Андрей Леонтьевич), по прозвищу Чели'щ, дал начало фамилии: Челищевы. Правнук Карла, Михаил Андреевич Челищев (Бренко), ближний боярин, любимец князя Дмитрия Иоанновича, был убит в битве на Куликовом поле в 1380 году. Из летописей известно, что он был облачен в доспехи Дмитрия Донского, а князь рубился в одежде простого латника. Позднее среди Челищевых было много заметных и уважаемых людей. Они служили стольниками, воеводами, участвовали в Казанском, Половецком, Азовском, Крымских и Польских походах, войнах со Швецией и Турцией, в Отечественной войне 1812 года, в Первой мировой и Гражданской войнах.

Детские годы моего отца прошли в поместье Федяшево, под Тулой, купленном для моей бабушки как приданое. Федяшево (произносилось - Федешо'во) было куплено у дочери Пушкина Марии Александровны после трагической смерти ее мужа барона Гартунга. Барон застрелился прямо в зале суда, обвиненный в подлоге, к которому он был совершенно непричастен. В доме от старых хозяев осталась библиотека и картины, в том числе и большой портрет Л. Н. Гартунга, написанный так, что барон все время смотрел на зрителя.

После женитьбы мой дед отказался от светского образа жизни, и Челищевы поселились в Федяшеве. Это была большая, дружная семья: два брата и четыре сестры. Дом постоянно посещали родственники, знакомые, соседи. На фотографиях можно видеть конные прогулки, пикники. Когда дети пошли учиться в Поливановскую гимназию, на зиму стали переезжать в собственный дом в Москве. После скоропостижной смерти моего деда все заботы о семье и о делах легли на бабушку Ольгу Алексеевну.

Мой отец полностью прослушал курс историко-филологического факультета Московского университета, но отказался от диплома в знак протеста против сурового пресечения студенческих волнений. Он работал в земстве, участвуя в создании сельских школ. Отец много путешествовал по Европе, знал языки, играл на виолончели, всю жизнь писал стихи. В 1912 году он уезжал на Балканы добровольцем под марш "Прощание славянки" и был санитаром в сербской армии. В годы Первой Мировой войны отец находился на фронте.

После Ленинского Декрета о Земле поместье Федяшево было разграблено местными крестьянами, как и большинство других дворянских усадеб по всей России. Большевистская экспроприация имения и выселение хозяев было проведено позже, в 1920 году.

После экспроприации поместья здесь размещался детский дом, потом - правление совхоза. Интересно, что помещение библиотеки все время использовалось по прямому назначению. Когда в 1993 году я последний раз посещал Федяшево, здесь еще работала сельская библиотека. Остальная часть дома пустовала, и понемногу растаскивалась на доски и кирпичи местными жителями. Разграбление продолжалось!

В советское время мой отец дважды арестовывался. Первый раз - по спискам Всероссийского Церковного Собора. Отец был послан на Собор от мирян Тульской губернии. В то время он был хранителем музея своего деда А. С. Хомякова в селе Богучарово. Здесь до сих пор сохранился господский дом, снова превращенный в музей, и очень интересная церковь Сретенья Господня. После ареста отца музей и церковь были закрыты.

Это было время, когда легко расстреливали, но еще надолго не сажали. После освобождения в 1925 году мой отец был выслан из Москвы и жил в Сергиевом Посаде со своей матерью. Здесь возникло скопление "бывших", и чекисты держали всех более или менее заметных людей под пристальным вниманием. Отсюда мой отец снова был арестован, полгода провел в Бутырской тюрьме, а в 1926 году был снова осужден по групповому делу митрополита Петра (Полянского) вместе с П. В. Истоминым и П. Б. Мансуровым. Из обвинительного заключения следует, что эта группа"…ставила своей задачей сплочение реакционно-монархических элементов вокруг церкви и направление ее, т.е. церкви, против советской власти…" (Статья 58-6,62,68 УК РСФСР). По решению ОС при Коллегии ОГПУ мой отец был сослан на 3 года в Усть-Куломский уезд Коми АО, но находился на поселении около 5 лет.

Моя мать Ольга Александровна родилась в 1897 году в поместье Ольгино, под Александровом. Девичья фамилия моей матери Грессер. Братья Грессеры (курляндские дворяне) прибыли в Россию из Германии на военную службу при Петре I. Мой прадед Петр Аполлонович Грессер - боевой генерал, герой Плевны был не только успешным военным, но также и хорошим администратором, градоначальникомСанкт-Петербурга с 1883 по 1892 год. Он предотвратил покушение на императора Александра III в марте 1887 года. Пятеро террористов, в том числе А. И. Ульянов (брат В. И. Ленина) были арестованы и казнены в Шлиссельбургской крепости.

Потом Владимир Дуров выступал в цирке с особым номером, где выносил насцену большой мешок, из которого вытаскивал по очереди маленького поросенка и произносил: "Клайн", затем - поросенка побольше, и говорил: "Гросс" и, наконец - целую свинью и кричал: "Грёссер!". Однако П. А. Грессер много сделал для улучшения условий жизни в столице. Он провел реорганизацию полиции, пожарной охраны, упорядочил извозный промысел. При нём в Санкт-Петербурге было осуществлено электрическое освещение Невского проспекта, построена Центральная тюрьма Кресты…! Скоропостижная смерть градоначальника в 1892 году вызвала всеобщее сожаление жителей Петербурга. Петр Аполлонович похоронен на Никольском кладбище Александро-Невской лавры.

Детство моей матери прошло в поместье Ольгино, полученном ее прадедом по материнской линии Павлом Петровичем Чичериным в приданое при женитьбе на Ольге Павловне Голицыной, внучке фельдмаршала Румянцева, побочного сына императора Петра I. Родоначальник фамилии Афанасий Чичери, итальянский архитектор прибыл в Россию при Иване III в свите Софии Палеолог. Он участвовал в сооружении многих московских церквей, в том числе и в Кремле. Дед моей матери Сергей Павлович Чичерин, генерал-майор лейб-гвардии Конного полка был женат на Александре Николаевне Кеммерер, известной петербургской балерине. Его дочь, моя бабушка Надежда Сергеевна Чичерина (в замужестве Грессер), умерла при родах моей матери.

В возрасте 7 лет моя мать оказалась в Англии, куда ее отправили с гувернанткой-англичанкой, когда отец решил повторно жениться. Она часто вспоминала, как мерзла в холодном английском доме, где постель на ночь подогревали специальной грелкой, как играла вместе с мальчишками в футбол. У них в классе училась безрукая девочка, которая писала ногой. Мать любила рассказывать о посещении королевских конюшен. В Лондоне ее поразил огромный стеклянный инкубатор, в котором на глазах у прохожих вылуплялись цыплята.

В Россию моя мать возвращалась через предвоенную Европу с остановками в Париже и Женеве. Она успела до Революции окончить гимназию и курсы иностранных языков, на основе которых возник позднее небезызвестный Институт им. М. Тореза. Её богатая мачеха Вера Петровна (урожденная Расторгуева, по отчиму - Комиссарова) держала открытый дом в Москве на Сивцевом Вражке, где постоянно бывали актеры московских театров. Сводный брат Веры Петровны А. М. Комисаров стал в советское время известным актеромХудожественного театра, и я не один год пользовался бесплатной контрамаркой для входа во МХАТ. Мать тоже выдержала вступительные экзамены в театральную школу-студию Вахтангова, но побоялась сказать об этом отцу.

По окончании языковых курсов моя мать начала преподавать в гимназии, но после Октябрьского переворота французский язык, как "буржуазный", был исключен из всех программ, и ее уволили. В Гражданскую войну она оказалась с Белой армией на Кавказе, окончила курсы медицинских сестер и участвовала в боях, а когда пришли красные, снова работала в госпитале по мобилизации. В Москву моя мать вернулась в разгар гонений на церковь. Она была арестована при разгроме Засимовой пустыни (под Сергиевым Посадом) и, также как отец, прошла через Бутырскую тюрьму, а потом попала в ссылку.

Мои родители были знакомы еще по Сергиеву Посаду и поженились во Владимире, где они оказались, т.к. имели минус после ссылки. Это был один из ближайших к Москве городов, в которых разрешалось жить лишенцам. Трудно сейчас понять, что их связывало: значительная разница в возрасте, разное воспитание, разный темперамент. Но было и общее: глубокая религиозность, полное неприятие советского образа жизни. Об этом времени Осип Мандельштам в 33-м году очень точно написал: "Мы живем, под собою не чуя страны...".

Значительная часть жизни моего отца прошла до Революции. Имя отца еще попало в родословную рода Челищевых (Родословный сборник Руммеля, том II, стр. 676, 1887 г.). Он был введен во владение значительной частью недвижимости, принадлежавшей семье Челищевых, и включавшей доходные имения и помесите Федяшево. Мой отец получил гуманитарное университетское образование. Он был близок к кругу издателя "Русского Архива" П. И. Бартенева. Его не интересовала политика. Участие в любых политических партиях было для него не приемлемо, т.к. противоречило идеалам личной свободы. В ранних стихах отца чувствуется влияние романтической русской и западноевропейской поэзии. Мой отец критически относился к своим стихотворным увлечениям и никогда не пытался опубликовать свои стихи.

Стихотворения, написанные отцом в послереволюционные годы, позволяют почувствовать весь трагизм поколения дворянской интеллигенции, сформировавшегося на идеалах Серебряного Века, и не готового принять, ни большевистские лозунги, ни советский образ жизни. Это поколение было либо уничтожено физически в годы Красного террора и Гражданской войны, либо вытеснено или выслано в эмиграцию, либо репрессировано, осуждено и посажено, и обречено на бесправие, молчание и бездействие советской системой.

Злоключения российской интеллигенции в послереволюционные годы хорошо описаны Б. Пастернаком в "Докторе Живаго". Но у Пастернака был другой, более благополучный жизненный опыт попутчика. Он не сидел, не бедствовал и быстро нашел свою "экологическую нишу", конформную с советской действительностью, давшую ему возможность печататься и дачу в поселке советских писателей Переделкино. Скандал с Нобелевской премией имел личную подоплеку - зависть всемогущего М. Шолохова и других советских "классиков", которые натравили на Пастернака Н. Хрущева. (Это понимали и функционеры из Нобелевского комитета, спешно присудившие очередную премию М. Шолохову.) Я не случайно вспомнил здесь о Пастернаке. Есть что-то общее в судьбе доктора Живаго и моего отца.

От тюремной, ссыльной, бездомной, кочевой… жизни отца не осталось никаких памятных вещей, только две тетрадки стихотворений, начатых еще до Революции. Эти стихи никогда не публиковались, если не считать двух стихотворений, напечатанных в русскоязычной парижской газете "Русская мысль" в 1989 году ("Город" и "Тяжелых двадцать лет…"). Здесь же была помещена краткая биография Ф. А. Челищева, грешащая рядом неточностей. Сами стихотворения также содержат пропуски и ошибки (вероятно, восстанавливались по памяти). Мне ничего не известно об источнике этой публикации.

 

 

Глава 2. ВСЯ ЖИЗНЬ В СТИХАХ

 

В тетрадях отца собраны и дореволюционные стихи, и стихи послереволюционных лет вплоть до 1933 года, переписанные его рукой. Более поздние стихи сохранились на отдельных случайных листках бумаги. Прочтение стихотворений, переписанных начисто, не составило труда. Несколько стихотворений было восстановлено по памяти моей матерью, от других - сохранились только отдельные четверостишья. Многие стихи отца я мог читать по памяти.

Все без исключения стихи отца помечены определенными местами и датами написания, и я придерживаюсь хронологической последовательности в их расположении. Для стихотворений, имеющих несколько вариантов, я даю последнюю редакцию. Стихотворения отца сопровождаются моими комментариями. Эти комментарии основаны на рассказах моей матери, тети Маши (сестры отца) и других людей, знавших Федора Алексеевича Челищева, а также на моих собственных воспоминаниях и мыслях, возникавших при перечитывании отцовских стихов.

На внутренней вклейке в первую тетрадь, начатую еще до Революции, приведены два эпиграфа:

 

Эпиграф ко всей нашей эпохе:

 

It is Lucifer,

The sun of mystery;

And since God suffers him to be

He too is God’s minister

And labours for some good

By us not understood!

 

Longfellow, Golden Legend

 

...Ты, певец, спроси себя –

Не звучит ли кость сухая

В песнях, в жизни у тебя...?

 

Из А. С. Хомякова

 

 

В дореволюционные годы моим отцом был написан ряд романтических стихотворений, незаконченных поэм и отрывков прозы. У меня возникли трудности при подготовке этих материалов к печати из-за многих исправлений и обилием фрагментов на иностранных языках. Поэтому я выбрал для этой книги только несколько небольших ранних стихотворений, хорошо отражающих и душевное состояние отца в это время, и особую атмосферу предвоенной дворянской идиллии.

Эти стихи резко контрастируют с тем, что было написано после Октябрьского переворота. Но и во многих послереволюционных стихотворениях отчетливо звучат грустные отголоски этого счастливого периода жизни отца.

 

 

ГОРНЫЙ ШУМ

 

Горный мир, суровый и спокойный,

Окружил меня со всех сторон.

Музыкой величественно-стройной,

Горным духом воздух напоен.

 

Шум лесов, лавины грохот горной,

Шум потоков. Звуки все растут.

Вот волной нахлынут чудотворной,

Вот меня неведомо несут.

 

Только звуки. Только звуков море.

Все уносит вечный их прибой.

Где ты жизнь, и счастие, и горе,

И земля, и тесный мир земной?

 

1903 год. Швейцария.

 

 *

* *

Мягкой солнечной дымкой долина одета.

Вся пропитана солнцем, прозрачная роща стоит.

Осень, вечер горячего дня, хлопотливого лета

Человека к жилищу, к семейству, к раздумью манит.

 

Осень 1904 год. Федяшево.

 

 

 *

* *

Что за веселый уголок!

Над прудом вечно холодок;

И мельница хлопочет,

Стучит, гремит, грохочет.

 

А солнце знойное горит,

В воде играет и манит

Меж ветками густыми

Звездами золотыми.

 

1908 год. Щукино.

 

В стихотворениях отца этого времени звучит покой и созерцательное умиротворение, отражающее общую атмосферу доброжелательства и любви, царившую в семьях Челищевых, Хомяковых…. По духу это - еще неторопливый и незлобивый девятнадцатый век, который по-настоящему закончится только в 1914 году после начала Великой войны.

Современному человеку трудно выкроить время для раздумий. Даже, когда появляется свободная от работы или зрелищ минута, не удается думать о чем-либо отвлеченном. Голова постоянно забита повседневной «конкретикой». Перестаешь вглядываться в себя, в окружающий мир и черствеешь, черствеешь….

 

ЗАДУМЧИВОСТЬ

 

Уж гости осени, крикливые дрозды,

Слетаются в наш сад шумящими стадами,

А клены за прудом над зеркалом воды

Еще красуются последними листами.

 

С утра - туман и тишина, и целый день капель

Под липами в саду и с крыши возле дома.

Вдруг - солнце. Вырвавшись в лазоревую щель,

Оно нам шлет привет улыбкою знакомой,

С ленивой ласкою лучами шевельнет

И по всему в ответ улыбка промелькнет.

 

Но лишь на миг один…. Туманы поднялись,

И к небу в вышину объятья простирая,

Там чьи-то образы качнулись и слились

Опять, на миг родясь и в тот же миг растая.

 

И полусвет царит до вечера …. Но вот –

Задумчив и лучист, уж он в окно глядится,

Неслышной поступью по комнатам пройдет,

И вдруг их тишина, ожив, зашевелится,

Виденьями полна мерцает и дрожит

И с дремлющей душой чуть внятно говорит.

 

1908 год. Федяшево.

 

 

К сожалению для большинства современных людей само понятие Задумчивость по настоящему не знакомо. У большинства современных людей возникла болезненная потребность, чтобы их кто-то развлекал и занимал. Всякую свободную минуту сейчас поглощает телевизор, компьютер, смартфон....

 

 

В ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ

 

Сегодня летний дождь так ровно, не спеша

Перебирает листья с легким шумом;

И после знойных дней, прохладою дыша,

Желанный серый день не кажется угрюмым,

 

Но тишиной его овеяна душа,

Вся отдалась неспешным тихим думам.

Минута уж не властвует над ней,

И жизнь видна и глубже и полней.

 

Как жадно корень пьет живую влагу!

Как жадно в темных недрах пьет зерно!

И пьет ручей, разлившись по оврагу,

И свежесть пьет открытое окно.

 

И тихих душ медлительному шагу

Последуя, встает давным-давно,

Казалось, забытое снова,

Так вдруг свежо, так нежно, так сурово.

 

1909 год. Федяшево.

 

 

Так и видишь белый федяшевский дом с открытыми окнами и никогда не запиравшимися дверями, окруженный старыми липовым, и слышишь легкий шум капели….

Но здесь не было ни сонливости, ни скуке.

 

 

 *

* *

Ты помнишь дни грозы и непогоды,

Когда дышали гневом небеса,

И лишь на миг покоя и свободы

Сияла нам приветная краса?

 

Но в этот миг как полно и спокойно

Дышала грудь! Как верилось легко!

Как пелось упоительно и стройно!

И как парили думы широко.

 

В твоих глазах сиял привет лучистый,

Моей души прекрасная звезда.

И было в ней безоблачно и чисто,

Как в небе час вечерний…. И когда

 

 

Теперь опять ревет и свищет буря,

И ночь, и смерть глядит в мои глаза,

Храню я в сердце тайный мир лазури,

Куда не знает доступа гроза.

 

Я духом бодр. Пускай грохочут волны.

Ключом живым в груди отвага бьет.

И знаю я - того, чем сердце полно

Ни буря, ни пучина не возьмет.

 

28 августа 1909 года, Федяшево.

 

 

Отца всю жизнь преследовали преждевременные потери любимых людей. Он рано лишился отца. В детском возрасте умерла его сестра Елена (Лёля). Позже в 17 лет неожиданно умер его младший брат Ваня. Уже после Революции он потерял еще двух сестер. Из четырех его племянников, детей М. А. Бобринской, трагически погибли трое. Многие родные и близкие люди просто исчезли из жизни отца, навсегда потерявшись во всеобщей послереволюционной неразберихе.

Эти стихи навеяны воспоминанием о сестре Лёле, неожиданно умершей в раннем детстве:

 

 

НА ЗАРЕ

 

Если утро светло

И в росинках трава на поляне,

И вода, как стекло,

Еще нежится берег в тумане….

Не грусти ты о ней!

 

Ты пройди по лугам,

Перекинув ружье через плечи.

В этот час по кустам

Кто-то шепчет веселые речи….

Ты не думай о ней!

Точно птичка она

Пробуждается с песней счастливой.

Чу! Плеснула волна,

Встрепенулись у берега ивы.

Это вздох от полей….

 

Там внизу, у бахчи,

Где так пышен подсолнух росистый,

Где копаясь, грачи

Ходят важно по грядке пушистой,

Было б весело ей….

 

Старый дед уже здесь

И ворчит себе под нос сурово,

В своих хлопотах весь.

Ты скажи ему: "Дедко, здорово!"

Улыбнулся старик….

 

И как весело вдруг!

Отчего вся душа встрепенулась?

Все как прежде вокруг….

Не она ль уж тебе улыбнулась,

Отвечая улыбке твоей,

Из росистых ветвей?

 

10 июля 1910 года. По дороге из Павловки.

 

Мой отец считал себя не вправе жениться, пока на его попечении находилась престарелая мать. В долгие послереволюционные годы это была постоянная борьба за существование в условиях голода и разрухи. После ареста и ссылки отца бабушка Ольга Алексеевна осталась в Сергиевом Посаде одна, и им больше не суждено было увидеться.

По словам сестры отца, тети Маши, он был красив и нравился женщинам, но отличался застенчивостью и неуверенностью в себе. Тем не менее, ни что человеческое ему не было чуждо.

 

ПРИЗЫВ

 

На закате солнечном,

На восходе месячном

Приходи ко мне!

Отец уйдет,

А мать уснет.

А мы с тобой - вдвоем

До утра, до последних петухов,

Вдвоем с тобой,

Миленький мой!

Нас здесь не услышит никто.

Ночь и видна,

Да холодна,

Как спрячется месяц за лес,

Потянет туман от реки.

Но моя грудь горяча.

Ты к ней прильни,

На ней усни!

Я буду покоить твой сон.

Не шелохнусь,

Не ворохнусь.

Буду слушать, как ты дышишь во сне.

Ты, как придешь,

У меня под окном

Лишь свистни тихонько, - вот так….

Никто не услышит,

- Услышу я.

Знаю милого посвист.

Прощай! Прощай!

Приходи!

 

16 июля 1911 года. Федяшево.

 

 

В стихах отца чувствуется энергия и воодушевление, готовность любить и быть любимым. Он полон ожиданий и надежд. Ничто еще не предвещает очень близких и очень страшных исторических потрясений и резкого изменения личной судьбы, судьбы всей семьи, и судьбы всей России.

Но, оглядываясь назад, отца трудно упрекнуть в отсутствии прозорливости. Ведущие государственные и общественные деятели в это предвоенное затишье вели себя также беспечно и бездумно, как подгулявшие пассажиры "Титаника". А реальные носители власти были внутренне готовы к противостоянию и войне.

 

 

 *

* *

Мгновенье! Мгновенье!

Порыв умиленья,

Восторг вдохновенья

В тебе!

В тебе, о мгновенье!

Довольно томилась,

Довольно коснела

В порыве несмелом

Душа!

В ней радость, в ней сила,

В ней скорбь накопилась….

 

Разбей же оковы,

Сорви же покровы!

Приди!

Приди, о мгновенье!

 

1912 год. Федяшево.

 

 

Вера в Бога была естественной и искренней, без показного благочестия, без оглядки и без скепсиса. В моих детских воспоминаниях сохранилась праздничная, радостная атмосфера Рождества, которую умели создать мои родители вопреки нашей голодной, холодной обыденной жизни.

 

 

 *

* *

 

Как радостно нам было бы с волхвами,

За дивною, таинственной звездой

Идти во след песчаными степями

С открытою к великому душой!

 

И счастливы мы были бы как дети

Зажечь звезду, ходить из дома в дом,

Где люди спят и где в смиренной клети

Смиренная скотина за плетнем.

 

Других людей разбудим мы приветом,

Чтоб теплилась огнями ночи мгла,

Чтоб детской песне вторила ответом

Небесных сил могучая хвала.

Святки, 1913 год. Федяшево.

 

 

Исторические эпохи не подчиняются солнечному календарю. Вот и 20-й век для России начался с 1914 года. Мой отец участвовал в войне как санитар в Западной армии, а при Временном правительстве был мобилизован в артиллерию. От военных лет стихов не осталось.

Отец вернулся с фронта уже после Революции и разграбления Федяшева. Из дома было вынесено все, кроме книг. Самое горькое чувство осталось от угона верховых лошадей, к которым вся семья была очень привязана. Потом удалось случайно найти и выкупить только одного скакового жеребца по кличке "Барс". Когда его нашли, он был заезжен и опоен, и радостно заржал, узнав старых хозяев. Его сдали в конюшню конного завода (тогда уже совхоза) бывшего имения Челищевых Шульгино. Остальные верховые лошади так и были загублены в оглоблях. Бабушка была удручена тем, что местные крестьяне, с которыми дружно жили бок о бок не один десяток лет, в одночасье превратились в воров и погромщиков.

Приведу смешной случай, рассказанный тетей Машей по этому поводу. Во время разграбления усадьбы один местный крестьянин прибежал последним, и видит, что брать уже нечего. Остались только два высоких венецианских зеркала при парадной лестнице на второй этаж. Стал он их вынимать. Одно сразу разбилось, а второе они с женой унесли в деревню. И наутро прибегает этот крестьянин и бухается в ноги к моей бабушке: "Барыня Ольга Алексеевна, прости ради Бога! Бес попутал!". Оказалось, что зеркало не поместилось в избу, и мужик поставил его в крытый двор к скотине. Там потолка не было, и зеркало как раз встало под самый конек крыши. Утром корова проснулась, увидела себя в зеркале и боднула рогом. Зеркало разбилось, большой осколок вонзился корове в шею, и ее пришлось зарезать. Этот эпизод символичен: "Бес попутал" не только этого крестьянина, но и всю Россию.

В разграбленном доме отапливался только первый этаж. Отец жил в библиотеке, которая осталась еще от барона Гартунга, и пополнялась моими дедом и отцом. Он вернулся после изнурительной войны на свежие руины безмятежной довоенной, дореволюционной жизни. Участникам событий еще не было ясно, что произошло. Но в стихах отца уже звучит прощание с прошлым.

 

 *

* *

Я гнилушек наберу для света

И огня не буду зажигать.

В них мерцанье золотого лета

Долго, долго будет догорать.

 

И порой безвременья унылой,

В долгие ненастливые дни

Как привет мне из отчизны милой

Будут эти робкие огни.

 

Осень 1918 года. Федяшево.

 

 

После погрома оставаться в Федяшеве было не безопасно, и бабушку Ольгу Алексеевну перевезли в другое имение - Шульгино. Но и здесь было неспокойно. Пришлось еще раз переезжать - в Заглухино (именье сестры моего отца Кати). Вскоре из Заглухина также пришлось поспешно уезжать. А тетя Катя собрала подростков-гимназистов, сама взяла в руки двустволку и прогнала погромщиков. В тот же день ее арестовали чекисты из Тулы. В тюрьме она подверглась страшным издевательствам и сошла с ума.

В это время неожиданно удалось взять под охрану как музей поместье А. С. Хомякова в Богучарове, и отец стал хранителем этого музея. Это были годы красного террора и полного беззакония. Привычный жизненный уклад и быт людей был бесцеремонно разрушен на долгие годы: отбирались помещичьи усадьбы, закрывались церкви, ссылались священники….

Отец участвовал в работе Всероссийского Церковного Собора, где было восстановлено Патриаршество, упраздненное при Петре I, и был избран Патриарх Тихон, отказавшийся сотрудничать с большевиками и осудивший изъятие церковных ценностей.

При конфискации ценностей из церкви в Богучарове крестьяне пытались оказать сопротивление большевистским комиссарам, исполняя запрет Патриарха Тихона на конфискацию богослужебной церковной утвари. Чтобы разрядить напряженную обстановку, отец предложил чекистам внести фамильное серебро вместо изъятия самой необходимой для проведения богослужений церковной утвари. Но это наивный жест моего отца не помог. Чекисты увезли в Тулу и все церковные ценности, и фамильное столовое серебро. Вскоре после этого случая отец был арестован, а музей и церковь - закрыты.

 

 *

* *

Безумна мысль, приставить к правде Божьей

Антихристов почетный караул.

Одеть ее, как куклу пестрой ложью,

Вокруг создать молитв фальшивый гул.

 

Не приковать к чугунному подножью

Жилицу света. Ряд грозящих дул

И в наши дни, как и во время оно,

Блюдет вотще пустой могилы лоно.

 

1920 год. Москва.

 

Здесь речь идет об обновленцах, которых большевики использовали для подчинения Церкви своей власти. Стихотворение звучит вполне современно, если вспомнить любую постсоветскую праздничную службу в Елоховском соборе или в новомхраме Христа-Спасителя, где в одной шеренге с Ельциным можно было увидеть скорых богачей и чиновников самого высокого ранга, у которых партбилеты еще не остыли, отлеживаясь в несгораемых шкафах.

Для отца Церковь - не пышная бутафория и не орудие манипулирования верующими, а место, где человек общается с Богом. И никакой священник, присланный с Лубянки, не властен вмешаться в это общение. Агрессивно-атеистический советский строй лишил благотворного влияния религии многие миллионы людей. Конечно, нетрудно формально вернуться в церковь, когда это становится модным. Но очень нелегко вернуть подлинное религиозное чувство в душу.

Допускать существование Бога и верить в Бога - совсем не одно и то же. Сейчас некоторые "интеллектуалы" провозглашают, что нет необходимости посещать царьков. Дескать, Бог должен быть в душе. Хорошо бы, если так! Но чаще это - отговорка от безверия, от гордыни, от лени. Я думаю, что здесь есть другой, не всегда осознанный подтекст: "Бог, может быть, и есть, но Он Мне не нужен. Я, Сам себе - Бог". Приблизительно также должен рассуждать и Сатана (вспомните эпиграф к стихам отца из Лонгфелло).

В эти тяжелые годы отец находил опору в Вере. В стихах еще жила надежда, что не все потеряно, что жизнь еще вернется в старое, дореволюционное русло. Я думаю, что такая надежда еще теплилась у многих людей в то смутное время; и не только у тех, кто остался в России, но и у тех, кто ждал в эмиграции и надеялся на возвращение. Многие русские эмигранты из бывших перебрались из Парижа в Прагу, чтобы быть поближе к России. Теперь-то мы знаем, что этим наивным надеждам не суждено было сбыться.

 

 *

* *

Нет! Грусти я не всколыхну.

Пройду с закрытыми глазами.

Но верю я, омытую слезами,

Как теплыми весенними дождями,

Ты возродишь мою весну.

 

Ты, Господи…! Фиалками утканный

И золотом весенних ноготков

Поднялся в рост мой луг благоуханный,

И снова воздух полон голосов.

 

И в жилах кровь бурлит,

И сердце бурно бьется

Восторгом юности, пока не перельется,

Как чаши полной влаги через край….

 

Сентябрь. 1923 год. Севастеевка.

 

 

В 20-е годы в Сергиевом Посаде (Загорске) оказались разгромленные московские аристократические семьи (Голицыны, Истомины, Комаровские, Самарины, Трубецкие, Шаховские, Шереметевы...). Челищевы также попали в Сергиев Посад после закрытия музея в Богучарове и первого ареста отца. Отсюда многие были арестованы.

Мой отец был взят из Сергиева Посада по групповому делу митрополита Петра (Полянского) зимой 25 года. Весной того же года погиб Патриарх Тихон, которого отец знал лично. Многолюдные похороны Патриарха встревожили большевиков. Жестокие гонения на церковь возобновились с новой силой. Тюремные камеры и лагеря стали наполняться священниками, верующими и даже церковными нищими.

В это же время при разгроме Засимовой пустыни была арестована моя мать. Она потом вспоминала, как ей не давали спать в камере по ночам, заставляя стоять, (яркий свет, охранник у глазка) и как допрашивали под горячими лучами лампы, направленной в глаза. Следователю нужны были имена, которые мать не могла знать.

Сразу после войны (в 1945 - 46 годах) я жил у тети Маши в Трубниковском переулке и имел прозвище "Коля Верхний" по тому случаю, что спал на плательном шкафу. Здесь же тогда жили братья Трубецкие, вернувшиеся с войны с орденами и ранениями (Андрей, Володя, потерявший ногу на фронте, и Сережа).

Их родители и старшие дети (брат и две сестры-красавицы) тоже были арестованы в Сергиевом Посаде. Младших детей разобрали родственники. Через 30 лет из лагерей вернулся один изможденный и совершенно больной Гриша. Ему во время ареста было всего 14. А в 1949 году арестовали Андрея, который освободился только после смерти Сталина.

Вот стихи отца вскоре после ареста. В окнах Бутырской тюрьмы еще не появились намордники, скрывшие внешний мир от заключенных:

 

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

 

Что же и делать-то стать, как не спать

Узнику? – Спи же, друг милый!

Тесной, как в сотах, клетки своей

Не зови ты могилой.

 

В эту клетку вместилась душа,

Крылья пока не окрепли.

Вырастут крылья, темница тогда

Не Вифлеемский вертеп ли?

 

Узами связана только что плоть.

Духа решеткой не свяжешь.

В синее небо заоблачный путь

Неба жильцу не закажешь.

 

Ласково синее небо глядит.

Птицы в нем вольно витают.

Вон одна белая к солнцу летит,

В знойных лучах его тает.

Робкой надеждой стесняется грудь,

Сердце невидимым бьется.

Верь, не смущайся: надсолнечный путь

Некогда нам распахнется.

 

Февраль 1925 года. Бутырская тюрьма.

 

 

Поражает моральная устойчивость отца. Страна уже разделена на тех, кто сидит, и на тех, кто охраняет. Нормой повседневной жизни становятся доносы, обыски, аресты. Душная бутырская камера переполнена заключенными. Политические подвергаются особым издевательствам со стороны охраны и блатных. Впереди ссылка. А в этих стихах нет страха, нет злобы - только радость и вера.

 

 *

* *

Вот оно, когда молиться,

И когда мечтать!

Когда чудная струится

Утра благодать.

 

И весна в твое окошко

Непорочных снов

Бросит полное лукошко

Девственных цветов.

 

Как они, так сердце верит

Солнцу и весне.

И одним мгновеньем мерит

Вечность на земле.

Так спеши ж, покуда длится

Утра благодать.

Сердцу вволю дай излиться,

Верить и страдать.

Это чистое мгновенье

Жадной грудью пей.

В нем и радость и забвенье

В звук единый слей.

 

Март 1925 года. Бутырская тюрьма.

 

 

В те годы из Бутырской тюрьмы для политического заключенного было три пути: под расстрел, на Соловки или в ссылку. На свободу пути уже не было. Но и огромные, на всю жизнь, срока еще не вошли в повседневную практику органов (проще было расстрелять). Еще не хватало лагерей, и еще не успели додуматься до сооружения Беломоро-Балтийского канала и других "Великих Строек". Поэтому еще не брали по готовой разнарядке сверху, как лагерную рабочую силу, и не было еще экономического резона в больших сроках.

Отцу досталась ссылка в Зырянский край на три года, но он провел ссылке около пяти лет, голодал, много болел и едва не умер. Я думаю, что это спасло ему жизнь. На Соловках погибли многие представители дворянской интеллигенции.

Я почти ничего не знаю об этом периоде жизни моего отца. Сохранилось несколько стихотворений от этого времени с подписью "Мыс" - название села в верховьях Камы. Эти стихи позволяют видеть, что отец не был сломлен тюрьмой и ссылкой.

 

ПЕРЕВАЛ.

 

Да, труден был последний перевал!

Я много раз коню узду бросал,

Закрыв глаза, чтоб головокруженье

На миг преодолеть, не веря уж себе.

Не раз и конь скользил.

Сейчас еще томленье в груди,

В глазах темно, как вспомню этот миг.

Нас камень спас, нависнувший над бездной:

Не зацепись подковы гвоздь железный,

Не видеть бы мне солнца светлый лик,

Не любоваться бы на облачные дали,

И не стоять на этом перевале

У камня с надписью под сению креста,

Где путь отмечен, пройденный доныне,

И новая поставлена верста.

 

Ночь под новый 1927 год. Мыс.

 

 

Все изнурительный период пребывания в ссылке отец подгонял время. Но уже после истечения основного срока отцу пришлось долго обивать пороги в местном НКВД, чтобы получить разрешение на отъезд.

 

 

ВПЕРЕД!

 

Стремление - твое название,

О, Новый Год!

Покуда есть в груди дыхание,

Пока горит еще желание,

Вперед, Вперед!

Все шире шаг, все поступь тверже,

Все глубже взор.

И за последних гор хребтами

Раскинулся над блоками

Небес простор.

 

Зари оттуда пышет пламя,

Прощанье дня.

Там! Там за этими горами,

Там ждут меня.

 

Лишь тот, кто видел те светила

Над головой,

Лишь тот, кто жизни жаркой силу

Впивал душой,

Лишь тот про край тот за горами

Сказать бы мог,

И знает путь над облаками

Туда безвестными тропами

Один лишь Бог.

 

Но я иду. Крепит надежда

Мой каждый шаг.

Не тяжела моя одежда

И на плечах.

 

В котомке лишь немного хлеба,

Припал к ручью,

Довольно на мою потребу….

И я иду, вверяя небу

Судьбу мою.

 

На новый 1928 год. Мыс.

В свои детские и юношеские годы отец был постоянно окружен глубоко верующими, любящими людьми. Жизненный уклад естественно включал и домашнюю молитву, и стояние на церковной службе. У меня у самого сохранились радостные детские воспоминания от посещения церкви, церковного пения и причастия.

 

 

НА СОН ГРЯДУЩЕМУ

 

Да! Вот также я буду лежать и в могиле,

И в ногах будет крест у меня,

Безответен призыву весеннего утра,

Безучастен для летнего дня.

 

О, прекрасно, прекрасно весеннее утро!

И ликует божественный день…!

Но есть край, где родится весеннее утро,

Где, как ключ, пробивается день.

 

И тот край нам родной…. Было время оттуда,

Осеняя мою колыбель,

Светлый брат приходил, и склонясь надо мною

Дивно-легкую брал он свирель.

 

И тогда раздавались чудесные звуки.

Они были, как вздох, как лучи,

И прохладны, как росы небесного утра,

И как солнечный свет горячи.

 

Мать! Скажи, не таись: -Ты ведь знаешь те звуки

И небесного брата черты?

Ты ему улыбалась, я помню и после разлуки

И в глазах твоих те же мечты.

 

В милых лицах улыбка его повторялась,

От того был так ласков их взор.

Не о нем ли и старая липа шепталась

В хороводе кудрявых сестер.

 

Слух о нем долетал и до птичек: болтали

Щебетуньи-касатки о нем.

И о нем же мне старые галки кричали,

Суетясь у меня под окном.

 

И когда уходил он, прощальные слезы

Проливал до утра соловей.

Но надейся, он пел, но люби и надейся -

Повторял он мне в песне своей.

 

С тех пор целая жизнь пронеслась, и не мало

Принесла и затиший и гроз,

И обманчивой негой лениво ласкала,

И дарила наитие слез.

 

И те слезы, одни они живы поныне,

И кипит ими сердце, кипит.

И как чистый источник в безводной пустыне

Их небесную влагу хранит.

 

И тот светлый мой брат, огрубевшему оку

О, давно, уж давно он не зрим!

Но в час слезный мне чудится, он недалеко,

Над плечом он склонился моим.

 

1928 год. Мыс.

 

 

Очистительные слезы знакомы и мне. Их вызывают воспоминания о близких людях, ушедших из жизни, но продолжающих жить в нашей памяти. Перед этими людьми всегда чувствуешь непоправимую вину, хотя и не всегда понимаешь - в чем.

Отец провел несколько лет на фронте, где многократно приходилось рисковать жизнью. Но только большевистский режим ставил отца в такие условия, когда о смерти можно было думать, как о спасительном выходе. Для глубоко верующего человека физическая смерть могла быть избавлением от нравственной гибели.

 

 

ПЕСНЯ СМЕРТИ

 

Смерть! Ты разрушительница

Всех земных оков.

Смерть! Ты утешительница,

Щит мой и покров

 

От вертушки пошлости,

От хозяйки лжи….

В царстве невозможности

- Там твои межи.

 

Мир безумный гонится

По пятам за мной!

В прах падет и склонится

Он перед тобой.

 

Припаду с молитвою

Я к твоим ногам:

Сломленного битвою

Ты не сдашь врагам.

 

Но врата отворятся

Сами предо мной,

И вся жизнь растворится

Тихою мольбой.

 

И смирясь, приду и я,

Как отцы, к тебе

В тихом - "Алилуия",

В радостной мольбе….

 

1930 год. Владимир.

 

 

Мои родители были знакомы еще по Сергиеву Посаду. После ссылки они оба оказались во Владимире под надзором органов. Раз в две недели необходимо было лично отмечаться в отделении милиции. При постоянных вызовах в отдел НКВД приходилось отбиваться от настойчивых попыток чекистов склонить поднадзорных к доносительству, сопровождавшихся заманиванием и запугиванием. Каждая поездка в Москву или Загорск была связана с риском ареста и нового срока.

Это были два одиноких, затравленных человека, лишившихся и прошлого и будущего, и собственного места в жизни, оказавшихся во полном враждебном окружении. Позже появились друзья - Пазухины. Я их помню по военным годам во Владимире.

Так мои родители нашли друг друга в самый трудный период свой жизни. Невзгоды прошлых лет и ожидания новых репрессий окрасили тревогой и болью их чувства. Отец вернулся из ссылки в плохом физическом состоянии и едва не умер.

 

 *

* *

Довольно глупая, беззубая улыбка

Растаявший зевок….

Спроси себя, подумай: не ошибка

Был выбор твой, дружок…?

 

Не одолел еще я чар дремотной силы:

- И муть, и в слухе звон.

Но ты со мною, здесь?! Скажи, так сном могилы

Еще мой не был сон?!

 

И милых лиц семьи, и дни былые – были?!

Их знал я не во сне?!

И не обманут я, что отзвук этой были

Еще дрожит во мне?!

 

И робкий этот луч в окне - уже ли утро?

И кто ж перед окном?

Ты ль это?! И рассвет, как отблеск перламутра,

На облике твоем!

 

Во взоре нежная забота и тревога:

Как малое дитя блюдет!

"Он дышит, жив, родной?!"…. И вымолит у Бога,

И смерть не подойдет.

 

1930 год. Владимир.

 

 

Мои родители венчались с большими предосторожностями в чудом уцелевшей деревенской церкви под Владимиром. Никаких свадебных торжеств не было. Мать моего отца не смогла приехать во Владимир и прислала икону с благословением. Отец моей матери после Гражданской войны оказался в Омске и откликнулся письмом.

Это было венчанье в пустой церкви вдвоем: без родителей, без родственников, без друзей, без зрителей. Такова была абсурдная реальность тогдашней жизни.

 

ОЛЕ

 

Я хотел бы помолиться,

В церковь старую придти.

Старой жизни поклониться,

Детский путь мой обрести.

 

Возродится ль в ней с тобою

Детства чистая волна,

Или жизнь моей тропою

Нас ведет и даль темна.

 

Но надежда в темной дали

Теплит неугасный свет,

И не смолкшие печали

И зовут, и шлют ответ.

 

Так войдем же помолиться

Под приютный старый свод.

Отзвук здесь еще таится

Свет пролившийся живет.

 

И в курении кадильном,

И в служении простом

Веет Весть не о могильном,

Но о вечном и живом.

 

Здесь на ветхие ступени

Сложим мы убогий груз

Всех житейских попеченей,

Тяжесть наших пыльных уз.

 

Мир сегодняшним встревожен.

Пусть берет свою он дань,

Но предел ему положен,

Не прейдет он эту грань.

 

И под старым этим сводом

Вечной юности привет:

Ни утратам уж, ни годам

Здесь над нами власти нет.

 

Здесь объемлет нас с тобою

Наша вечная семья.

Так войдем рука с рукою.

Ты под белою фатою

Вновь невеста здесь моя.

 

1931 год. Владимир.

 

 

Злоключения послереволюционных лет с арестами и ссылкой отодвинули для отца время женитьбы до более чем 50-летнего возраста. На долгие советские годы время как бы остановилось, и жизнь превратилась в сплошное ожидание: то ареста, то освобождения из тюрьмы, то возвращения из ссылки…. Не каждому дано пережить сильное чувство в таком возрасте и жизненной ситуации.

 

 

ЭРОС

 

Когда святое вожделенье

Ударит тучей грозовой,

И две души в одном мгновенье

Сольются в молнии одной,

 

В непостижимом озаренье,

Прозрев на миг от слепоты,

И в смерти отгадав рожденье,

"Я" вновь себя находит в "Ты".

 

Но необъятное виденье

Не рвись о, смертный, удержать!

Оно лишь молния, мгновенье,

И тьма смыкается опять.

 

И дней привычные явленья,

Как пепла серые слои,

Уже кладут покров забвенья

На грезы вещие твои.

 

1932 год. Владимир.

 

 

Отец через всю свою многотрудную жизнь пронес счастливые воспоминания о прошлой, дореволюционной жизни. Это был узкий круг близких, многократно породненных дворянских фамилий (Челищевы, Хаванские, Хомяковы, Языковы, Киреевские, Бобринские, Львовы, Граббе…), проникнутый взаимным вниманием, уважением и любовью. Духовная близость этих людей сохранилась на долгие годы уже после Революции.

Исчезнувшие с горизонта в революционной неразберихе близкие люди продолжали жить в памяти и в разговорах о прошлом. Постоянно теплилась робкая надежда на извещение, на возвращение, на встречу. Но только после смерти Сталина появились какие-то известия о родственниках и знакомых, оказавшихся в лагерях или в иммиграции. (Мой отец - ровесник Сталина, но прожил на 11 лет меньше.) Редкие неожиданные встречи всегда бывали окрашены и радостью и горечью потерь.

Я думаю, что именно в этом светлом прошлом - главный источник поразительной нравственной устойчивости и неиссякаемой жизнерадостности отца. Но рана от разгрома Федяшева, гибели близких людей, крушения надежд никогда не заживала.

 

 

 *

* *

Разметалися кудри печальных берез

И лохмотья разорванных туч,

И прощается в каплях отплаканных слез

Уходящего вечера луч.

 

И в проснувшемся сердце и горечь и лед,

Точно близок свидания час,

Точно кто-то желанный, нежданный придет

И повязку отнимет от глаз….

 

Прочь, гнилые заборы! Вот старый фасад

И на сводах тяжелых крыльцо.

Из-за дома знакомые липы глядят

И прохладой пахнуло в лицо.

 

Горы белой сирени и море росы.

Так душисты березы кругом,

Как невесты в расцвете весенней красы,

И так тих притаившийся дом!

 

И так замерло все. Прожужжал бы хоть жук!

Хоть бы щелкнул в кусте соловей!

Хоть бы где захрустел подломившихся сук

Иль песок под ногою моей!

 

Но ни звука…. И сам я недвижим стою,

Сердце ждет, замирая в груди.

Я был долго в чужом и далеком краю,

Вот я здесь! Миг желанный, приди!

 

Кто-то выбежит первый? Кто весть разнесет?

Кто разгонит мучительный сон?

Но я сам, как прикован…. Никто не идет.

И уж гаснет зари небосклон….

 

Оглянулся - гнилые заборы кругом,

В небе клочья разорванных туч,

Две плакучих березы…. И в сердце немом

Угасает мгновения луч.

 

1932 год. Владимир.

 

 

Когда тетя Маша привезла меня в Федяшево (уже после войны), в деревне её еще помнили и встречали возгласами: "Молодая барыня приехала!". Дом занимало правление совхоза. На месте цветника прямо перед фасадом, выходящим в парк, стоял уродливый блок котельной с высокой железной трубой. Мы погуляли по парку. Я искупался в пруду. Тетя Маша грустно молчала, потом начала читать стихи отца и заплакала…. Больше я никогда не видел ее плачущей.

После ссылки отец уже не смог вернуться в Сергиев Посад. Здесь умерла его мать, которую он очень любил. Отец по телеграмме приехал из Владимира, чтобы попрощаться с матерью, но опоздал.

Бабушка Ольга Алексеевна прожила долгую и нелегкую жизнь. Она пережила мужа, четверых детей, многих родных и близких людей. На ее глазах гибла православная Россия, в которой прошла вся ее жизнь.Бабушка умерла в наемной комнате, в одиночестве и нищете. До последнего дня она сохранила глубокую веру в Бога и надежду на счастливое будущее своих оставшихся детей и внуков.

Стихи на смерть матери были написаны уже в Муроме незадолго до моего рождения:

 

 

 *

* *

 

Износила ее ты, износила -

Эту милую нам земную одежду!

И с ней вместе снесли мы в могилу

И твою последнюю земную надежду:

На заслуженно ясную старость

С другом-сыном в молитве и беседе….

Нет! Не твоя - там лежит моя надежда

Под березами, где кресты-соседи.

Для меня ты теплила лампаду,

Но час настал, масло догорело.

Тебя зовут…. Ты лампадку загасила,

Как перед сном всякий вечер, и тихо вышла,

Никем не видима;

Но на пороге

Ты оглянулась и всех крестом ознаменала,

Всех нас - оставшихся и еще не пришедших.

И в комнатке твоей темно и тихо….

И я стою один с глухою думой….

Ты, видишь ли меня?

Ты близко ль?

Иль отныне

Твоим очам уже не нужно видеть

Земную нашу немощь?!

 

Февраля 1933 года. Муром.

 

 

Здесь … "еще не пришедших"… обо мне. Я родился 9 июня 1933 года. Меня крестил отец Сергий (Сидоров), позднее погибший в лагере. Это было тяжелое время. Мои родители оказались в Муроме без средств к существованию. Они жили с временной пропиской под присмотром органов. По современным представлениям это была глубокая нищета и полное бесправие. Чтобы меня накормить, приходилось сдавать остатки фамильного серебра, сохраненного бабушкой, в ТОРГСИН (магазины, занимавшиеся скупкой драгоценных металлов у населения).

Была фотография: в санках, плетеных из ивовых прутьев, сидит серьезный круглолицый младенец - я, а рядом стоит высокая, очень худая женщина с сияющими глазами - моя мать. Через 50 с лишним лет я зимой приехал в Муром за копией свидетельства о рождении и с удивлением увидел на заснеженных улицах города высокие плетеные санки моего раннего детства.

Мое рождение стало, наверное, главным или, даже, единственным светлым событием в жизни моих, загнанных преследованиями родителей. Жизненные невзгоды стали особенно беспокоить отца после моего появления на свет. Как лишенцу, ему долгое время не удавалось получить работу. Он подрабатывал уроками и черчением. Но этого было недостаточно для существования семьи.

Даже в это самое трудное время отец сохранил верность своим идеалам личной свободы:

 

 

*

* *

 

Эх, барыши, барыши!

Замотали людей барыши,

В ров погибельный загнали их барыши.

А мой барыш - Воля! Я ей служу,

О ней тужу,

За нее голову сложу.

Потому что нет места для Воли на земле.

Но волен я жил и живу

И вольно свою долю приму

От вас, мои сестры и братья,

Зрячий в семье слепой

Кротов юдоли земной,

Рабов своим рабством гордых.

Вам в шутку слова мои,

Так послушайте вы хоть в шутку!

Всех вас к себе я зову,

Тот, кому негде склонить главу,

Я - бездомный, вас всех домовитых,

Сбирающий крохи у вас,

Всех на пир вас зову сейчас,

Одетых и сытых.

И приедете вы - знаю я,

Потому что не прийти вам нельзя,

Хотя бы в час тот закатный,

Когда поблекнет земля,

И раздастся клич журавля,

Летящего в путь невозвратный.

Когда шумный ваш день отшумит,

И сердце мороз леденит

В иглах колючей пыли….

Вы придете искать,

Но найдете ли вы

Над тем холмик увядшей травы,

Кого с усмешкой вы в землю сложили?!

 

Ноябрь 1933 года. Муром.

 

 

"Советский простой человек" безропотно принимал издевательские большевистские правила игры: строил - Социализм, обожествлял- В. И. Ленина, приклонялся перед И. В. Сталиным, "вступал" - в партию, "выбирал" - из одного кандидата, "одобрял" собственное истребление, "подписывался" - на займы…

. Всё это происходило под наркозом льстивых песен Дунаевского на слова Лебедева-Кумача и лакировочных фильмов Александрова. (Конечно, были и многие другие "документы эпохи", до сих пор поддерживающие коммунистический миф.)

Наше сегодняшнее отношение к советскому прошлому основано на свежих воспоминаниях благополучного брежневского периода, когда были свернуты массовые политические репрессии, прекращены хрущевские гонения на Церковь и культуру! Однако вся жизнь моего отца пришлась на сталинские годы массовых преследований и всеобщего страха.

Нам долгие годы вдалбливали, что свобода, это - "осознанная необходимость", а слово "воля", вообще, потеряло первоначальный смысл. Для отца (вслед за А. С. Хомяковым) Воля - не разбойничья вольница, но нечто большее, чем казенная, декларативная свобода, это - право выбора и в большом, и в малом. Жить вольно значило для него - жить по совести, делать то, что ты считаешь нужным (посещать церковь, например, носить нательный крест, вешать иконы...) и не делать того, что тебе претит (не ходить на собрания, например, не стучать, не вступать...). Отвечая на обязательный вопрос всех анкет о социальном происхождении, он всегда писал: "из дворян", а не прятался за спасительным: "из служащих". В крутые 20-е и 30-е годы даже эти маленькие проявления собственной воли требовали личного мужества.

Стихи отца позволяют почувствовать тонкую разницу между свободой и волей. Теперь я понимаю, что именно воли особенно не хватало в советское время, с его каждодневными запретами и притеснениями по мелочам. Сегодня понятию "воля" (в понимании отца) лучше всего соответствует Всемирная Паутина.

Жизнь была трудной, но небезрадостной. Мои родители, выросшие в атмосфере материальной и душевной комфортности, мужественно переносили бесконечные лишения и моральные травмы советской жизни. Все мое раннее детство прошло без электричества. Поэтому долгие зимние вечера сохранились в памяти пятном света от керосиновой лампы или коптилки на столе и таинственным полумраком вокруг. Не редко топящаяся печка была единственным источником освещения. В такие вечера отец с помощью рук ловко показывал тени разных животных на стене.

Эти детские стихи были написаны отцом специально для меня. Они хорошо передают, запомнившуюся мне с раннего детства, таинственную атмосферу слабо освещенной зимней комнаты:

 

ТЕНИ

 

Видит Дудик при огне

Пляшут тени на стене.

Вот одна большая тень,

Это - северный олень.

У рогов пять концов,

Сзади - сотня молодцов.

Сто собак впопыхах,

Все бегут - вот так, вот так!

А вот это зайка наш,

Сто рублей за зайку дашь.

Он совсем, совсем живой,

Хоть он зайка теневой.

Как ушами он прядет,

Как он мордочкой ведет!

Вот он мордочку поднял

И куда-то вдруг пропал,

Видно в лес убежал….

Вот и папа наш идет,

На спине козу несет.

Сам он длинный словно шест,

Голова, как медный пест.

Дудик, только увидал,

Папу сразу он узнал,

И запел, залопотал.

Все сказать он хочет вдруг,

Только папе не досуг.

Этот папа на тени

Как не слышит болтовни,

Зашагал, зашагал

И за печкою пропал….

Вот и гостья к нам идет,

От лампадки тень плывет.

Это, видно, сон-дрема

К Дудику идет сама,

А за нею Мурик-кот

С лапой бархатной идет.

"Мур-мур" да "Жур-жур",

"Жур-жур", журавель,

Собери своих детей.

И пошла у них игра:

Журавлева детвора

Так и пляшет в уголку,

Петушок: "Куку-реку",

Встрепенулся под столом,

Вскинул ярким гребешком;

Цыпки, зайчики и мышки,

С ними шарики и книжки,

И стаканчик с ложкой тут,

Все-то Дудика зовут.

Кто смеется, кто молчит,

Но секрет не говорит.

А уж есть у них секрет!

Как же Дуде утерпеть,

К ним сейчас не полететь,

Самому не посмотреть!

Вот он из кроватки прыг,

Вверх взвился в единый миг.

Папа с мамой смотрят снизу,

А он выше все к карнизу,

Да по комнате кругом.

Ну, какое диво в том?

Все за Дудиком бегут

И смеются, а наш плут

Никому не поддается,

А все выше, выше вьется.

 

И далеко ж он летал,

Ну, и много ж повидал!

Сам нам утром рассказал:

"Гули-гули, агу-гу",

Все сказать, мол, не могу.

 

Февраль 1934 года. Муром.

 

 

Жизнь была пропитана постоянным страхом. Всё темное, изуверское, что подспудно гнездилось в людях, было востребовано большевиками и использовано для совершения небывалых жестокостей, с помощью которых парализующий страх укоренялся в каждом. Инстинкт самосохранения и желания выслужиться заставлял забыть о прошлом, примириться с настоящим и смотреть через розовые советские очки в будущее.

Духовная деградация человеческой личности, появление целой профессии исполнителей убийств беспокоила отца больше, чем голод и нищета:

 

 

*

* *

 

Завершила свой крут семерица веков

И зияет последний - восьмой….

И уж взор не находит нигде берегов,

И в могилах непрочен покой.

 

Круг земной исходил и изведал теперь,

Вынуждая у твари ответ,

Человек, он стучится в последнюю дверь,

От которой возврата уж нет.

 

И извечные тайны одну за другой

Выдает ему смерть…. И подчас

Встретишь в уличной сутолоке пестрой, живой

Пару странных, мучительных глаз.

 

Человек - как и все, коих встретишь всегда,

Так же он и побрит и одет….

Но глаза эти буднично смотрят туда,

К нам откуда свидетелей нет.

 

И в толпе, где рассеянный взор твой скользит

По бродящим туда и назад,

Вдруг почувствуешь страшно, что кто-то глядит,

И внезапно ваш встретится взгляд.

 

Отвернется, досадливо дернув плечом,

И улыбка скривится у рта.

Но тебе не забудется долго потом

Этих страшных двух глаз пустота.

 

Март 1934 года. Муром.

 

 

Отец ясно видел и чувствовал большой и многократный обман крестьянства большевиками в вопросе о земле. Для него земля - не объект эксплуатации, а основа и материальной, и духовной жизни людей.

Вряд ли современные зеленые так тонко и трагично чувствуют многовековую связь с людей землей. Это бережное, любовное отношение к земле было характерно для потомственных помещиков также, как и для потомственных крестьян. Чтобы по-настоящему любить землю, мало ею владеть, нужно на ней вырасти.

 

*

* *

 

"Земля и Воля!", вы сказали

Отцам пророки новых дней.

И те пошли и вам отдали

И землю, да и волю с ней.

 

А наш завет - "Земля иль Воля!"

Меж двух да будет выбор твой.

Мы волю выбрали…. И волю

Вернули мать-земле сырой.

 

И ей мы, поклонившись долу,

Сказали: - "Мать сыра земля!

Вот семя мы бросаем в золу,

Ты в пору плод нам дай любя.

 

О мать, от нас ли, чад послушных,

Ты мнила сердце утаить?

Но мы от взоров равнодушных

Сумеем скорбь твою укрыть.

 

Пускай же эта тайна злая

В делах житейской суеты

Для них останется немая,

Мы знаем, мать - рабыня ты.

 

Твоя усталая утроба

Должна рождать и вновь рождать,

И лихву горькую сурово

У скорбной твари вынуждать.

 

Но мы - твои. Мы в час урочный,

Когда безумен и хмелен,

Лишь бредит в глубине полночной

Неугомонный Вавилон,

 

К тебе прильнем мы чутким ухом

И слушаем…. И слышит стон.

Неуловим телесным ухом,

Но только сердцу внятен он".

 

Из глубины к нам вздох доходит,

Подобный тем, когда рождать

Носившей в чреве час приходит,

И слышим мы: - "Я - ваша мать.

 

Здесь под раздранной багряницей

Сама истерзана лежу.

Лью слезы тяжкою пшеницей,

Растений туком исхожу.

 

Покорна древнему заклятью

Не властна чрева затворить,

В неволю чад должна рождать я,

И ни единого объятия

Мои не могут сохранить.

 

И кто ж, не сын ли мне владыкой,

Любимец первенец ты мой,

Надменный властию великой,

Стыдишься ль матери родной?

 

Не я ль тебя остерегала

В вечерней чуткой тишине,

 

Я твари голосом взывала,

Увы, ты, гордый, глух ко мне.

 

Но знай - глагол, меня связавший,

Той властью и тебя связал:

- Да будет мать рабой назвавший

И сам по ней рабом - сказал.

 

Ты много ль взял, хозяин жадный?

Скажи, то царская ли стать,

Чтоб пир стяжав могиле смрадной,

Ей самому добычей стать?

 

Но в вашей страннической доле

Вас, дети, не забуду я.

Навеет сон вам в знойном поле

Колосьев мирная семья.

 

Для вас - все капли сот янтарных,

Для вас весною поутру

В зорях росистых, лучезарных

Я всех певцов своих сберу.

 

Дам резвость быстрым детским ножкам,

Загаром шею обовью

И под косящимся окошком

Касаток быстрых поселю".

 

И одинокую могилу,

Когда земного час пробьет,

Залог всего, что сердцу мило,

Барвенок темный обовьет.

 

1935 год. Норское.

 

Большевистские методы насилия над людьми сразу были перенесены и на взаимоотношения человека с природой. Раскулачивание и Коллективизация высвободили огромные людские ресурсы. В годы Индустриализации миллионы людей были брошены на освоение северных и восточных районов страны. Безжалостно сводились леса, загрязнялись реки, истреблялась дичь, спаивалось коренное население.

Дети раскулаченных крестьян по комсомольским путевкам ехали на Урал, в Кузбасс, на Дальний Восток, на Севера, за Полярный круг…. Вместе с новыми предприятиями возникали и новые лагеря. Колымское золото, Норильский никель, Джезказганская медь, Кольские апатиты... стоят на костях заключенных.

А страна жила, спасая "челюскинцев", встречая "папанинцев". "Юные мичуринцы" закладывали сады с гибридными яблонями "бельфлер-китайка". Беломорканал уже закончен рабским трудом "каналоармейцев", и воспет М. Горьким и многими известными советскими писателями помельче, а вся страна курит беломор.

Это было время рекордов. Чкалов перелетел через Северный Полюс в Америку. В небо поднимались стратостаты. Шло покорение Арктики, прокладывался Северный Морской Путь. Альпинисты (под руководством самого Крыленко) штурмовали непокоренные вершины, и на картах появился пик Ленина и пик Сталина (самый высокий на Памире).

Модные в те годы советские лозунги о победе Человека над Природой были для моего отца жалки и смешны. Для него, глубоко верующего человека необходима была полная гармония между Человеком и Природой.

 

 

*

* *

 

- Как? Я - могучий крылатый дух,

Могу вместиться в этой скорлупке сухой,

В этой ячейке ничтожной?!

Мне в небе царить,

Мне к солнцу парить!

Мне тесная жизнь невозможна!

- Но слышишь ли, слышишь

Громовый ответ?

- Пустотою ты горд.

Ты ничтожеством жалким надменен!

Оглянись, оглянись!

Эта синяя высь

В беспредельность ушла над тобою.

Что твоих крыльев размах?

Вольный царит в высотах

Ветер широкой волною.

Выше плывут над землей

Легкой перистой семьей

Чистые горние тучи.

Ты - ты не нужен для них,

Перья ли крыльев своих

Дал бы ты тучам?

- Смелой грудью я тучи раздвиг.

Солнце! Солнце! - радостный миг!

Солнце и я - нас лишь двое.

Солнцу гляжу я в упор!

- Нужен ли солнцу твой взор,

Ответь нам, безумный!

Миг один - сокрушительный миг,

И внизу там на камнях

Камня мертвей ты лежишь.

Ты угас! Не угасло ли солнце?

Ответь, если можешь….

Но слышал ли ты про зерно,

Горчичное? - Было оно

Незаметно, невзрачно, ничтожно,

Мудрым и гордым презрено,

Отвергнуто, втоптано в землю.

И вот из земли

Деревом чудным оно поднялось,

Птицам убежищем,

Сенью земле,

Братом небу….

Сам ты не тоже ль зерно?

В землю оно

Утаено,

Чтоб в час свой возникнуть

Новою радостью в мире.

Радостью некогда солнцем

Брошенной в бездны,

Радостью звездной

Дышат лазурные своды,

Светил хороводы

Мчатся там, в безднах над бездной.

Но радость свою

Не знает солнце.

Ты знаешь!

 

Лето 1936 года. Норское.

 

Безжалостная репрессивная машина под руководством Ежова набирала обороты. Всюду проступали черты лагерного быта: заключенные под охраной на различных видах работ, бесконечные заборы из колючей проволоки вокруг "новостроек" (при каждом крупном предприятии обязательно был лагерь), эшелоны теплушек с надстроенными будками для охраны и пулеметов…. Я до сих пор не могу забыть жадные глаза зэков за решетками вагонных окон.

Силами заключенных велся практически весь лесоповал. Я видел в Карелии непроходимые на многие десятилетия лесосеки лагерных времен, заваленные сухими стволами деревьев (заставляли срезать всё, а вывозились только сортовые хлысты). Не обошлось без зэков и городское строительство (дома сталинской постройки в центре всех областных городов, высотные здания в Москве). Московский университет (первоначально гостиницу) строили одновременно и военные строители, и зэки. В студенческие годы и позже мне самому доводилось видеть большие лагеря на рудниках и стройках Кольского Полуострова, Северного Урала, Южной Якутии, Казахстана….

Когда называют цифры жертв репрессий, забывают о родственниках, друзьях, сослуживцах, соседях, которых каждый арест коснулся непосредственно. Этот водоворот захватил значительную часть населения страны. В тюрьмы и пересыльные пункты несли передачи. По всей стране шли письма. На почте стояли длинные очереди для сдачи посылок с лагерными адресами (П.Я. №…). Лагерные песни стали студенческими, стали народными….

Уже в послевоенные годы меня самого тетя Маша (Бобринская) часто просила отправлять посылки с передачами для родственников и знакомых, находящихся в заключении. Среди моих одноклассников по Хотьковской средней школе (под Загорском) был Лева Казанский, отец которого погиб в лагере, и Сева Волков, у которого в то время и отец, и мать были в заключении, а сам он жил с дедом В. С. Мамонтовым при Абрамцевском музее. Наверняка, были и многие другие подобные случаи, но о них старались по возможности не говорить.

Всего этого нельзя было не видеть. Поэтому мне смешно слышать от новоявленных "демократов" из номенклатуры и красной профессуры, что они до 20-го Съезда ничего не знали, ни о чем не догадывались. У советского человека выработалось поразительное свойство не видеть, не слушать и не чувствовать, то, что видеть, слышать и чувствовать было неприятно или, тем более, опасно.

Репрессивному большевистскому режиму и его безропотным пособникам церковь мешала. Она ставила нравственные преграды. Поэтому массовое духовное самоуничтожение советского общества сопровождалось закрытием, разграблением и разрушением церквей. С пустующих храмов, а также церквей и монастырей, превращенных в тюрьмы, клубы, склады, гаражи…, кресты были сняты.

 

 

ГОРОД

 

Я видел сон…. И этот странный сон

Мне не забыть никак - он все передо мною.

Мне виделась стальной, холодной полосою

У ног моих река, и за рекою склон

Горы крутой; и множеством церквей

Уставлен он, и древних стен и башен

Зубчатых, белокаменных кремлей;

Но непонятен вид их - дик и страшен.

И нет там ни единого креста,

Чтоб высился, сияя в тихом небе,

Но чья-то исполинская пята,

Ты скажешь, их топтала в диком гневе,

Так смяты, искалечены они.

Вон, навзничь опрокинутый, взгляни,

Один над бездной, к небесам с мольбою

Простерший руки…! Вон, вниз головою,

Как распятый апостол между них…!

И кто же? Кто так обесчестил их?

Кто, тешась необузданной игрою,

Все эти крыши там разворотил,

Как банки от консервов…? И забыл,

Так бросил, не докончив разрушенья

С презрительной небрежностью глумленья?!

И вот былая эта красота

Зияет к небу черными дырами;

И я гляжу - и скорбь меня томит.

Вокруг меня нестройными рядами

Толпа базарная волнуется, кипит;

Снует народ без дела и с делами.

С вопросом я ко всем: про город тот узнать

Хотел бы я. Но что ж - меня понять

В толпе вокруг никто не может.

Там за рекой, где высится мой град,

Глаза их нехотя незрячие скользят,

И мой вопрос докучный их тревожит;

Ответом мне то брань, то смех.

И я опять, оставя всех,

Один туда гляжу, гляжу

И оторваться сил не нахожу,

Прикован, будто, словом тайным….

И звуком вдруг необычайным

Мой слух смятенный поражен.

Что это - звон…?!

Но благовест широкий

Оттуда не плывет над тихою рекой,

Но как из пропасти глубокой,

Из темных недр земли сырой

Суровый, странный звук приходит

Глухой и хриплый, словно стон….

И сердце в этих звуках не находит

Отрады примиренья - в них укор!

Неведомого тяжесть преступленья

Мне давит грудь…. И сам я, словно вор,

Что, сжавшись весь, дрожит, на месте уличенный,

И совестью вперед приговоренный…!

Куда бежать…? Томит и мучит он,

Как из разбитой медной груди

Идущий, этот медный стон…!

О! Если бы его могли услышать люди,

Куда б девалась резвость их…?

Они б в очах людей других

Прочесть бояся осужденье,

Не смели б голову поднять,

И смертной бледности печать

Изобличила б их томленье.

Но стоны те невнятны им,

И каждый, занятый своим,

Кружится, будто в пляске странной;

И площадь всё толпой кишит,

И всё гармоника кричит

Напев свой хриплый и гортанный.

И так же всё и брань и смех….

Но что же вдруг на лицах всех

Сбегает жизненная краска…?

И щелки глаз и зуб оскал,

Кто морщил лоб, кто ртом зевал,

Застыло всё на них, как маска….

И вкруг меня, как карусель,

Как человечая метель,

Несется бешеная пляска….

Всё кружится быстрее, быстрей.

Круг всё тесней, тесней, тесней…!

Я падаю…. Исчезло всё…! Но наяву

Уже не прежней жизнью я живу.

Всё видится над сумрачной рекою

Тот странный город, и глухой суровый

Гудит, гудит и не смолкает звон.

 

1937 год. Норское.

 

 

Кто мог тогда подумать, что советская система, казавшаяся незыблемой на долгие годы вперед, развалится изнутри? Это крушение совершилось в результате полной эрозии коммунистических идеалов и полного истощения ресурсов милитаризованной социалистической экономики. Ленинско-Сталинский период, державшийся на терроре, и Хрущевско-Брежневкий перерод, державшийся на партийном каркасе, исчерпали себя. Это понимала и номенклатура, почувствовавшая в период Застоя вкус к "сладкой жизни". Требовались радикальные политические и, главное, экономические перемены. Но Горбачевская перестройка пошла по ложному пути и не оправдала ожиданий.

Гласность начала побеждать страх. Лубянка забеспокоилась и принялась запускать запугивающие слухи и поговорки типа: "Перестройка! Перестрелка! Перекличка!" или: "У нас теперь период гласности. Товарищ, верь - пройдет она! Но Комитет госбезопасности запомнит ваши имена!"…. Но было уже поздно: М. Горбачев сменил пост генсека на президентский, Б. Ельцин отказался от партбилета…. Начался новый, постсоветский отсчет времени.

Ликвидация эксплуататорских классов, Красный террор, Раскулачивание, Коллективизация, ГУЛАГ… создание номенклатуры… - весь советский образ жизни стал препятствием для возвращения России к общечеловеческим ценностям, честности и справедливости. Криминальный передел "всенародной собственности", породивший в считанные годы вопиющее имущественное неравенство, подорвал доверие к рыночной экономике. Россиянин, привыкший к "застойному" благополучию, стал воспринимать "демократию" как угрозу "социальным завоеваниям". И люди не приняли урезанную, постсоветскую свободу. Об этом отец думал еще в беспросветные тридцатые годы.

 

 

*

* *

 

Тяжелых двадцать лет обмана и насилья

И душной и глухой тюрьмы…!

Отвыкшему летать, уже не нужны крылья;

И уж не выпрямимся мы.

 

И к Богу хилые, без слез, без упованья

Мы шлем бескрылые мольбы.

И уж в душе нет сил хотя бы для роптанья

На горечь тягостной судьбы.

 

А день идет - Твой день! Земля дрожит под нами,

И грозным трубам внемлем мы,

И уж слабее стиснуты замками

Засовы тяжкие тюрьмы.

 

На этот блудный мир, мир злобы, мир измены

Идет, идет Твои грозный суд….

Быть может, миг еще - и рухнут эти стены,

И нас собою погребут.

 

А мы?! Мы холодны, как самая темница,

Мы камня этого мертвей.

И если сила есть у нас еще молиться,

То лишь - да будет все скорей….

Но что если не так…? От века утаенный,

Совет Твой - нам неведом он…!

Но - распахнется дверь, и солнцем ослепленный,

Услышишь: - "Лазарь, выйди вон…!"

 

С чем выйдем мы тогда…? Дыханием гробницы

Дохнем ли мы на Божий мир?

Дерзнем ли, мертвецы, войти в живых светлицы,

Скопцы - возлечь на брачный пир?

 

Но суд Твой милостив, о Боже! Да не будет!

Живя, нас духом окрыли,

Творить Твои дела, да жизнь нам жизнью будет!

Иль нас огнем испепели!

 

Последний вариант: октябрь 1937 года. Норское.

 

 

Несмотря на все преследования и беды, пережитые в послереволюционные годы, отец не ожесточился и не брался судить сам. Он уповал на Божий суд, на покаяние. Современному человеку ближе и понятней чисто земное наказание и покаяние не перед Богом, а перед людьми. Но, может быть, это указывает только на то, что мы намного дальше от Бога, чем наши родители?

Однако, ни покаяние, ни наказание не состоялось и уже никогда не состоится. Осталось уповать только на Божий суд. Почему так случилось, что гитлеровский фашизм прошел через покаяние, признание вины (и нравственное и через суд), а советский коммунизм - нет? Главная причина та, что фашизм проиграл войну (судили победители), а коммунизм выиграл - и не только у Германии, но и у западной антигитлеровской коалиции во главе с США, распространив сферы своего влияния на Восточную Европу, постколониальные народно-освободительные движения и умы "розовой" западной интеллигенции.

И сейчас в результате "перестройки" и "демократизации" вся власть и все деньги опять достались бывшим коммунистам, ловко сменившим декорации, но сохранившим большевистскую сердцевину. В этом нет ничего неожиданного, если учесть, что и М. Горбачев, и Б. Ельцин, и всё их "демократическое" окружение вышло из номенклатурной советской "шинели".

Не будь у нас нобелевской, многотиражной монографии "Архипелаг ГУЛАГ", уже давно бы говорили, что не то что каяться, а даже и оправдываться не в чем. Желающих каяться действительно не нашлось, но готовые оправдываться находились и находятся. Однако оправдания и "воспоминания" обычно сводятся к настойчивым попыткам скрыть правду или продвинуть ложь.

Примером такой успешной полуправды-полулжи может служить популярный перестроечный роман Рыбакова "Дети Арбата". Автор не скрывает своих симпатий к частично репрессированной в 37 году советской элите, заселившей к тому времени тихие арбатские переулки. До сих пор эти люди, многие из которых вернулись уже по амнистии 40 года, только себя и считают "безвинно" пострадавшими. И Рыбаков в своем романе стыдливо умалчивает о том, скольких бывших понадобилось предварительно выселить, посадить или расстрелять, чтобы освободить жилплощадь для этих новых "детей Арбата".

С Арбата были выселены и посажены (вместе с другими "недорезанными буржуями") и мои родители. У них было отнято жилье вместе со всем имуществом, доставшимся новым хозяевам. Им никогда не удалось вернуться. А я стал москвичом только, когда Хрущев расширил границы Москвы, и Кунцево попало в черту города.

Людей с заметными дворянскими фамилиями можно было встретить в самых глухих уголках страны, на самых незавидных должностях. Для одних это было поселение, для других - просто тихое место вдали от большого города и "Большого дома"! (в каждом областном центре - своя "Лубянка"). И жизнь для этих люде продолжалась и в тюрьме, и в ссылке и в глубоком захолустье, вроде нашего села Норского на Волге под Ярославлем, где были обречены прозябать мои родители. Но для меня с Норским связаны первые отчетливые детские воспоминания.

В стихах отца этого времени сохранилась и радость, и надежда, и грусть, и предчувствие неминуемой гибели:

 

 

*

* *

 

Цветов и пчел веселый рай,

Рабочий гуд в траве.

И чистый лучезарный май

В небесной синеве.

 

Но не вверяйся им душой.

Уж зреет тот обвал,

Что погребет твой рай земной

Под грудой серых скал.

 

Пройди! Но дрогнувшей душой,

Промолвив им, прости,

Черпни их радости с собой

В путь долгий унести.

 

1938 года. Норское.

 

Как истинный христианин, отец не испытывал обычного ужаса перед смертью. И он не избегал этой темы в своих стихах. Для него смерть - это не конец, а, скорее, начало нового периода жизни души. Отец постоянно чувствовал себя готовым к уходу из жизни.

Отсюда легкое, спокойное, оптимистическое отношение к собственной будущей смерти.

 

 

*

* *

 

Я сегодня веселюсь,

Щебечу привольно,

Завтра где-нибудь свалюсь

И скажу - Довольно"…!

 

И зачем пугать меня

Вашим страшным словом?

Мне гулять хватает дня

К ночи быть готовым.

 

Темной комнаты пустой

Мне давно не жутко:

Нет в ней тайны никакой,

В этом вся и шутка.

 

Любе отзовись своей,

Голубь сизокрылый,

Но как птички, ты моей

Не ищи могилы.

 

10 Апреля 1940 года. Мытищи.

 

Война всколыхнула в отце патриотические чувства. Он смотрел на советский режим, как на историческое бедствие России, но в условиях германского вторжения даже кровавое советское прошлое отступало на задний план.

 

 

*

* *

 

Господь терпел и нам терпеть велел.

О, Русь моя! Тебе ль не знать?

Терпенье,

Все перетрет - и Грозного царя,

И крепкие татарские арканы,

И наших дней жестокую беду:

Насильников стальные караваны

И "просветителей" безграмотных орду.

Сентябрь 1941 года. Москва.

 

 

Орда "просветителей" занималась, прежде всего, антирелигиозной пропагандой на уровне вульгарного материализма. Вместе с верой в Бога искоренялись и культурные и нравственные устои жизни, связанные с посещением церкви. Однако я думаю, что массовому отходу советских людей от религии способствовала не антирелигиозная пропаганда, а обычный страх. Членам партии, комсомольцам, пионерам, советским служащим, военным... было запрещено посещать церковь. Но и для других категорий граждан посещение церкви могло быть опасным. Я уж не говорю о крещении или венчании. У моих родителей были серьезные неприятности, когда они брали дочь нашей квартирной хозяйки в церковь.

"Научное мы`шление", характеризующееся механистическим детерминизмом и фетишизацией эксперимента было обязательным для советской интеллигенции. Велась борьба не только с религией, но и с генетикой, кибернетикой, физическим идеализмом. Не было места для идеи Творца, для обсуждения ключевого вопроса о первопричине тех общих законов, которые управляют Вселенной.

Даже в эту паническую военную осень отца продолжала волновать тайна жизни, тайна времени:

 

 

АВАТАР

 

Все что молодо - то старо.

Майский цвет тысячелетий,

Вновь рождений, аватара,

Новолуний, новолетий.

 

Корень дышит днем вчерашним,

Цвет грядущим днем напитан,

Неизменным и всегдашним

Жизни каждый день испытан.

 

То - не молодо, не старо,

Где подсечен корень жизни,

И где нет уж аватара

И возврата нет к отчизне.

 

Бедный цвет под книжным гнетом

Между двух листов засушен,

Чужд о завтра он заботам,

Ко вчера он равнодушен.

 

Октябрь 1941 года. Москва.

 

Я невольно вспоминаю мысли нобелевского лауреата Ильи Пригожина о "внутреннем времени", которое останавливается, когда перестает поступать энергия извне (как для засушенного листа в стихах отца). Также и для человека - внутреннее время останавливается вместе с остановкой сердца. А жизнь вокруг продолжается, и "стрела времени" указывает в будущее (время необратимо)!

Война многих примирила с советской властью. Но отец остался верен идеалам личной свободы. Его угнетала скука повседневной советской жизни и примитивное самодовольство коммунистов.

 

 

*

* *

 

Разлив бездарности меня гнетет и мучит.

Самодовольства плоского печать

Назойливо на всем за круглый день наскучит,

А взоры вверх не смеем мы поднять,

Как рабских этих тел на горизонте фриза.

Шеренга жалкая под тяжестью карниза.

 

Октябрь 1941 года. Москва.

 

 

В предреволюционные годы обитаемые дворянские поместья обычно уже не были доходными имениями. Они, скорей, представляли собой культурные островками на огромных просторах крестьянской России. Здесь появлялись новые орудия, новые сельскохозяйственные культуры, породистые животные. Здесь звучала музыка, иностранная речь. Здесь на полках лежали книги.

И вместе с тем, дворянские дети не росли белоручками. Они, как правило, знали сельское хозяйство, были приучены к уходу за лошадьми, собаками, любили и знали певчих птиц. В годы Первой мировой войны, когда мой отец находился на фронте, его сестры успешно справлялись с поставками зерна для армии от доходных имений.

Тетя Маша рассказывала такой случай: едут они с сестрой Анночкой в повозке через деревню, и видят – стоит у телеги крестьянка и плачет. Оказалось, что у нее распряглась лошадь. Анночка ей говорит: "Что же ты ревешь, дура...! Запрягай!", а крестьянка отвечает: "Не умею..., я ж - баба". Анночка быстро запрягла лошадь, и они со смехом поехали дальше.

Отношения с окрестными крестьянами были вполне добрососедскими. Дружба с прислугой, жившей в федяшевском доме, сохранилась на всю жизнь. На фотографиях тогдашних крестьян видишь хорошо одетых людей с чувством собственного достоинства на лицах, совсем не похожих на обтрепанных, спившихся, безликих колхозников.

Именно крепкое, работящее крестьянство было уничтожено в результате Раскулачивания и Коллективизации. Остро эту потерю отец почувствовал с началом войны.

 

 

*

* *

 

Сыр, сыр народ! Как кожи сыромятной

Хороший гуж, что пахнет деготком.

В былые дни вытягивал он знатно

Возы захрясшие из рытвин под бугром.

Какие горы леса и пшеницы,

И золотой казны поднял наш русский гуж.

На верной службе матушке царице,

Родной Земле довольно зимних стуж,

И пыль, и зной, и поты трудовые

Уж он изведал, наш присяжный гуж!

И самое тебя, о матушка Россия,

С тяжелой колымагою твоей

Не раз он вызволял во дни лихие,

Вытягивал на горки на крутые,

Под дружный крик, чтоб брали веселей.

Хозяину служил ты верной службой,

Да и хозяин цену тебе знал,

Назвать мы можем это даже дружбой,

Товарища в тебе он уважал.

Бывало, как помажет и похвалит,

Не как дурак, что в одну кучу валит

И рукавицы и хомут и сапоги,

Забывши с правой, с левой ли ноги.

А твой, бывало, скажет - эка кожа!

Сто лет живет, а все как с нова гожа!

Он был мужик простой, прямого нрава,

Был из таких, о ком ведется слава,

По поговорке, что мужик хоть сер,

Да у него ума-то черт не съел.

Он делал попросту простое дело,

И цену знал себе, да про себя,

По старине, обычай свой любя.

Но нынче время новое приспело.

Тот круглым дураком слывет у нас,

Кто подвигов своих не тычет напоказ

Всему честному миру то и дело.

Гремим мы о себе на целый свет,

Что в целом нам-де свете пары нет.

В такое время неприличен даже

Покажется наш старый русский гуж:

И груб, и прост, и слишком неуклюж.

Его стыдились мы: по коже сыромятной

Пустили мы американский лак!

Блестит ремень так, что смотреть приятно.

Для выставки любой он годен так.

О том, что детям пачкаться негоже,

В стране культурной - это ночь и день

Твердили нам; теперь "испанской кожей"

Вполне культурно пахнет наш ремень!

А верный гуж, забытый в старом хламе,

Валяется, заброшен в сорной яме,

Как старый трут ненужный иль кремень.

А мог бы он сказать: "На черный день

Я моего хозяина не выдам,

Я старый вами выброшенный гуж,

А ты, молодчик, хоть красив ты видом,

На деле покажи, как ты работать дюж!"

И испытанья вот пришла година!

И только все трещит то здесь, то там,

Под лаком пересохла сердцевина

Иль гниль там завелась - не видно нам.

А вот бы отыскать тот старый,

Испытанный, как жила крепкий гуж,

Не страшны б нам тогда ничьи удары,

Тогда бы против нас никто не дюж.

Уж он без переделки, без отказу

Тянул бы, да тянул бы день и ночь,

Не сдал бы, не ослаб бы он ни разу,

Когда коням тянуть уже не в мочь,

И вывез бы родную колымагу,

Как вывозил ее вперед стократ,

И как не вывезет ее со дна оврага

Во веки вечные тот пустозвонный хват.

 

Октября 1941 года. Москва.

 

Подпись "Москва" относится к тому времени, когда мы недолго жили у Бобринских в Трубниковском переулке перед отъездом во Владимир. Над городом висели заградительные аэростаты. Каждый вечер звучали сирены воздушной тревоги, бухали зенитки. Мальчишки собирали осколки от зенитных снарядов. Первое время при налетах мы прятались в метро на Смоленской площади, но вскоре стали оставаться дома. Я помню страшный ночной взрыв поблизости. Потом говорили, что бомба угодил в здание театра Вахтангова на Арбате.

Это было тревожное время осеннего немецкого наступления . В середине октября Москва опустела. Бежала советская власть всех уровней, бежали жирные снабженцы. Склады и магазины были разграблены. Из распахнутых окон учреждений ветер разносил золу и обрывки документов. На помойках громоздились кучи красных томов сочинений Ленина. Тут же валялись и портреты вождей в тяжелых, позолоченных рамах.

Отец москвич во многих поколеньях, выброшенный из этого города новыми хозяевами, всегда любил Москву. И это чувствуешь в его стихах военного времени:

 

 

МОСКВА

 

Мещанка бедная! Красавицей зовут

Тебя льстецы, но ты больна, несчастна,

Веселой быть стараешься напрасно;

И к русской красоте твоей не йдут

Американского обноски маскарада,

Которыми ты льстишь хозяевам своим,

Меж тем, как старые любимые наряды

Забытые лежат под крышкой сундука….

Но не укроется сердечная тоска

От старой дружбы опытного взгляда.

 

Октябрь 1941 года. Москва.

 

 

В осадной Москве 41 года отец по ночам дежурил на крыше дома в Трубниковском переулке. Дежурства были рассчитаны на то, чтобы сбрасывать на землю зажигательные бомбы при немецких налетах, и носили символический характер. Иногда удавалось пробраться на крышу и мне. В свете прожекторов и вспышек зенитных орудий с крыши открывалась панорама центра Москвы с потушенными кремлевскими звездами и многочисленными церковными куполами без крестов.

Скоро война заставит Сталина обратить благосклонное внимание на религию. И начнут понемногу открывать церкви, и пойдут торжественные молебны за победу, такие же регулярные, как салюты за взятие городов.

 

 

*

* *

 

Постись, душа! Зарок суровый

Неси, неси на многи дни.

Но ты, мой друг, ее оковы

В своей молитве помяни.

 

Она, как некогда блудница,

Перед толпой обнажена

И наготы своей стыдится,

Ждет камня первого она.

 

Но ты, как добрый сын, покровом

Ее заботливо одень.

Ты тихой ласки кротким словом

Приветь ей в грозный, судный день.

 

Ноябрь 1941 года. Москва.

 

 

Бедствия Москвы, бедствия России в эту отчаянную военную осень вызывали у отца острое чувство сострадания и готовность простить и защитить. Тогда в ополчение ушли многие тысячи москвичей, в основном - интеллигенция (пожилые профессора вместе с безусыми студентами и школьниками - с 16 до 60, одна винтовка на троих). И почти все они погибли на подступах к Москве. На стене каждого московского вуза можно видеть мемориальную доску со списком погибших. А сколько без вести пропавших ополченцев прошло мимо списков? При миллионе убитых и еще миллионе пропавших без вести при битве за Москву, Московское ополчение, это - мелкий эпизод. Но, наверное, это - один из самых трагических эпизодов войны.

В стихах отца военного времени звучит противопоставление прекрасной, но холодной и равнодушной, неживой природы и душевного человеческого тепла. Любовь к людям всегда была для отца путеводной звездой.

 

 

*

* *

 

Великие, святые,

Небесные огни!

Над снежною пустыней

Царите вы одни.

Над снежною пустыней

В глубокий час ночной

Лишь вы одни храните

Торжественный покой.

 

Великие, святые…!

Но как вы далеки!

Ни радости земные,

Ни стон земной тоски

 

Не возмутят безбурной

Небесной глубины,

Где в пропасти лазурной

Навек вы зажжены….

 

Но если вдруг зажжется

Далекий огонек,

И в ночь дрожа прольется,

То близок, то далек,

 

Вдруг к сердцу кровь прихлынет

Горячею волной

И вновь уж не остынет,

Согретая мечтой.

 

Там - люди, жизнь, движенье

И резвый детский смех

А вкруг - оцепененье

И только ночь да снег.

 

Но уж не одиноко

В пустыне без дорог,

Ты - сердце, если в мире

Есть где-то огонек,

 

Зажженный человечьей

Заботливой рукой,

Как эти Божьи свечи,

Но только свой, родной.

 

Ноябрь 1941 года. Доброе село.

 

Прелесть этих стихов трудно понять современному благополучному человеку с автомобилем. Я с раннего детства помнил эти стихи и, воспринимая их буквально, как бы заново проходил бесконечно длинные, зимние дороги моего школьного детства, без асфальта, фонарей и прохожих, от соседней деревни, от школы, от магазина, от электрички до дома. Только крепкий хруст снега под ногами, и ночное небо с яркими морозными звездами над головой.

На долю моих родителей в избытке пришлись войны, революции и репрессии. Это поколение приняло на себя и окопы Первой мировой войны, и кровь Гражданской, и исступление красного террора, и "деловитость" сталинской лагерной системы. Для отца невзгоды новой войны были уже выше человеческих сил. Он не был сломлен духом, отец умер от голода, холода и усталости. Похожая трагическая судьба досталось всей дворянской интеллигенции в послереволюционные годы. Эти глубоко верующие, независимые и незаурядные люди казались опасны и оказались отвергнуты безбожной большевистской властью.

Отец пронес искреннее религиозное чувство через всю свою многотрудную жизнь. Его, как глубоко верующего человека, не беспокоил неразрешимый для атеистов вопрос: "Зачем жить?". Для отца жизнь, это - Дар Божий, которым человек не в праве распоряжаться по собственному усмотрению, и все, что происходит, делается по Воле Божьей. В вере отец искал ответ и на мучительный вопрос: "Как жить?". Вера в Бога помогала ему нравственно противостоять советской атеистической системе и сохранять веру в людей.

Последнее стихотворение отца обращено к Богу. Оно звучит как молитва. Для меня это - пример подлинной глубины религиозного чувства, способность к которой мне уже не доступна.

 

 

*

* *

От земной коварности

Освети страданием,

Сердце благодарностью,

Совесть покаянием!

 

И в земли лишениях,

И в небес решениях,

В дивных утешениях

Сам нам воссияй!

 

Ноябрь 1941 года. Доброе село.

 

 

Стихотворение отца, написанное зимой 1941 года во Владимире незадолго до смерти, не сохранилось. Это была трудная военная зима, со жгучими морозами на улице и с замерзающей водой в комнате. Печка вечно не разгоралась, и на растопку шел любой клочок бумаги….

Со слов матери я запомнил только одно четверостишье:

 

 

Опять трещат дрова в печурке,

И под иконой теплится лампада.

Сегодня Бог дает нам эти чурки,

Он завтра даст, что завтра будет надо!

 

 

Мне трудно критически оценить стихи отца. Что это? Новое имя в послереволюционной русской поэзии или любительские стихи, место которым в семейном архиве? На Серебряный Век пришлась замечательная плеяда больших российских поэтов, начиная с А. Блока. Но для меня лично стихи отца значат очень много. Эти стихи сопровождали меня всю мою сознательную жизнь. И я держу их в памяти вместе со стихами других моих любимых поэтов.

Отец избежал влияния модных поэтических течений. Наверное, стихам отца недостает живописности стихов Мандельштама или фонетического блеска, присущего стихам Пастернака. В них рифма и звук приносятся в жертву точности мысли. Поэтому отцовские стихи не всегда легко читаются. Но отцу было что сказать. За этими стихами невольно видишь цельную, внутренне раскрепощенную личность свободного человека, стоящего во весь рост в серой толпе, склонившейся в рабском поклоне.

Стихи отца свободны от желания угодить, угадать, поддакнуть, удивить, выпятиться. Эти стихи не "сделаны", не придуманы на пустом месте, они пережиты. По количеству созданных стихотворений отцу очень далеко до профессиональных поэтов. Но после чтения стихов отца не возникает вопросов: "О чем это?", "Зачем это?".

Стихи отца имеют мало общего с советской поэзией моего времени, даже и "опальной". Зарифмованные прописные истины у Е. Евтушенко или зарифмованный набор слов на заданные темы у И. Бродского, столь дорогие для слуха "шестидесятников", очень далеки от того, как и о чем писал мой отец. По тому, как резко поменялись эстетические и нравственные ценности, трудно поверить, что разрыв здесь всего лишь в одно поколение.

Я уже говорил, что отец не рассчитывал на публикацию своих стихов. Ему не нужно было оглядываться на Сталина, который лично следил за "творческой интеллигенцией" и хотел, чтобы его понимали без слов. Однако отец не мог забывать о возможном скрупулезном "читателе" с Лубянки. Условия жизни тех лет включали постоянное ожидание ареста и обыска. Каждая неосторожная строка была смертельно опасна не только для автора, но и для всех его близких. Это могло вынуждать к самоограничению и иносказательности. В стихах отца практически нет прямых примет времени. Это - глубоко личные стихи, порожденные в большей степени внутренними, духовными переживаниями, чем внешними событиями. И все-таки, это - стихи свободного человека.

Отец вырос в многоязычной среде, где в качестве разговорного иностранного языка использовался то французский, то английский, то немецкий. Но он любил и прекрасно знал русский язык, читал и писал по-старославянски. Отец широко использовал народные словарные обороты и местные словечки. Однако он подчеркнуто отказывался от употребления казенных советских слов и словосочетаний, которыми в послереволюционные годы "обогатился" русский язык. В стихах отца нет штампов (крылатых фраз, пословиц, поговорок...), которые так уютно прижились в советской поэзии. Ему хватало собственных мыслей и слов.

Мой отец любил Россию. Он ценил её историю, её культуру, её государственность. Особое значение для отца имело православие, и как религия, и как элемент культуры. Но у него не было обостренного чувства национальной принадлежности. Отца коробило от "фольклорности" с полупьяной гармошкой и полупохабной частушкой.

В своих стихах отец многократно обращался к Богу. Но это - вполне светские стихи. В этих стихах не представлена собственно церковная и библейская тематика. Действительно, вера в Бога занимала большое место в духовной жизни моего отца, и это отразилось в его стихах.

 

Глава 3. УШЕДШЕЕ ПОКОЛЕНИЕ

 

У меня вызывает глубокое уважение постоянство, с которым поддерживается память о еврейских погромах и Холокосте. В сравнении с этим беспамятство к многомиллионным жертвам советских репрессий и снисходительность к палачам в постсоветской России не может не вызывать беспокойства. Эту разницу можно объяснять суровостью Ветхого Завета и христианским всепрощением. Но я думаю, что дело в другом. Понятия "палача" и "жертвы" были причудливо переплетены в советское время. Сегодняшние палачи и соучастники преследований завтра сами становились жертвами. И в этом есть определенная историческая справедливость!

Ближайшие соратники Ленина, запустившие вместе с ним жернова красного террора, перемоловшие миллионы жизней, все были расстреляны как враги народа. Большевистские комиссары с дореволюционным партийным стажем, поддерживавшие революционный порядок на местах с помощью мандата и маузера, закончили жизнь в лагерях и ссылках. Тяжеловато им пришлось после царских ссылок с библиотеками да роялями, да удавшимися побегами в Швейцарию. Троцкий был одним из главных организаторов массовых репрессий, а Сталин приказал убить Троцкого и расстреливал троцкистов. Крестьяне, громившие дворянские усадьбы и захватывавшие помещичьи земли, сами были обобраны продотрядами и согнаны с земли при Раскулачивании и Коллективизации. "Работников литературы и искусства", обслуживавших советский режим, тоже сажали, обрекая на страх ареста и услужливое усердие счастливчиков оставшихся на свободе.

В борьбе за власть Сталин истребил "ленинскую гвардию", но люди, которых он набирал, были еще страшней. Руководство самих органов, армии и индустрии, а также партийные и советские кадры всех уровней многократно обновлялись путем ликвидации прошлых начальников. Каждый одновременно и сажал или сдавал, и сам ждал ареста. Эта "ротация" отнюдь не ограничивалась 37 годом.Дети раскулаченных крестьян, успевшие своевременно обзавестись партбилетами, нередко пробивались на освободившиеся вакансии и оказались в коммунистической элите. Только бывших грабили, брали в заложники, убивали и сажали с первых дней Октябрьского переворота и до последнего вздоха "Вождя и Учителя".

Большевистские лозунги основывались на разжигании алчности и ненависти к имущим сословиям. Помещики в этих лозунгах всегда стояли на первом месте, хотя в предреволюционные годы помещичьи земли составляли лишь незначительную часть всех пахотных земель страны. Это была коварная приманка, на которую Ленин ловко поймал крестьянскую Россию. За каждым Ленинским Декретом стоял обман: Декрет о Мире обернулся Гражданской войной и кровавым подавлением крестьянских восстаний, Декрет о Земле - разграблением дворянских усадеб, продразверсткой и небывалым голодом, Декрет об отделении церкви от государства – изъятием церковных ценностей и закрытием церквей….

Ленин был родоначальником большевистской номенклатуры (этого советского "дворянства") сеепривилегиями (ордерами, пайками, дачами, телефонным правом...). Но он питал острую личную неприязнь ко потомственному дворянству и, особенно, к царской семье. Тотальное истребление Романовых очень напоминало акт кровной мести за брата. Эту неприязнь Сталин воспринял вместе с другими "заветами Ильича". Не случайно чуткие к вкусам "Великого Кормчего" Ильф и Петров в своем бестселлере "Двенадцать стульев" выставили в злобно неприглядной форме Кису Воробъянинова, постоянно напоминая об его дворянском происхождении. Не забыли авторы и о духовенстве. Это уже не просто литературные персонажи, а явные образы классового врага.

Сейчас редко вспоминают о размахе сословного геноцида в послереволюционной России. Значительная часть российского дворянства была уничтожена или вытеснена за рубеж уже в годы Гражданской войны и Красного террора. Под большевистским лозунгом "Грабь награбленное!" была проведена кампания по массовому разграблению имущества дворянских поместий, городских усадеб и экспроприации помещичьих земель. И многие владельцы поместий были убиты. Позднее дворянское происхождение было достаточным поводом для репрессий.

Одновременно разворовывались и произведения искусства. Что-то попало в музеи. Фамильные портреты и картины из Хомяковского дома на Собачьей площадке в Москве, написанные Александром Ивановым, Крамским и другими известными художниками, до сих пор пылятся где-то в запасниках Третьяковки. Но именно в это время зарубежные коллекции пополнились русскими картинами, иконами и ювелирными изделиями, украденными при разорении дворянских усадеб.

И уж совсем невосполнимы огромные человеческие потери. Потомственное дворянство составляло цвет дореволюционной России. Вся российская история является подтверждением этого. И Первая мировая война, и Революция, Гражданская война дали многочисленные образцы подлинного мужества и верности долгу

Мой отец и две его сестры ушли на войну добровольцами (тетя Анна получила Георгиевскую медаль за мужество). Мой дед А. П. Грессер в самом начале войны на свои деньги организовал автомобильный санитарный отряд и работал на фронте вплоть до тяжелого ранения в конце 1916 года.

Три брата Бобринские, двоюродные братья моего отца, дети богатейших людей России того времени (смотри у Ленина: "…клика Пуришкевичей - Бобринских..."), также в начале войны ушли на фронт добровольцами. Два брата были убиты, а дядя Коля, воевавший в Дикой Дивизии, был ранен в живот навылет и чудом остался жив. Он отличался большой храбростью и был награжден золотым Георгиевским оружием. В это время Ленин и его соратники злорадствовали из тихой Швейцарии по поводу военных неудач русской армии.

Двоюродный брат моего отца П. М. Граббе в первые дни войны добровольцем вернулся в армию, и успешно командовал казачьим полкам, а после отречения Николая II отказался присягнуть Временному Правительству. В эмиграции он жил в своем поместье в Галиции, где был арестован сотрудниками НКВД, как русский эмигрант и граф, и погиб в Пермских лагерях.

М. С. Лопухин был расстрелян после неудавшейся попытки освобождения Николая II. (Царь отказался бежать один!) Говорят, что сам Дзержинский предложил сохранить ему жизнь за обещание прекратить контрреволюционную деятельность, но Лопухин отказался.

Само Белое движение тоже было в значительной степени дворянским. И многие наши родственники погибли в Гражданской войне или вместе с другими белыми офицерами прошли тернистый путь на Дон, в Крым, на Кавказ, в Новороссийск, и дальше по морю в Константинополь и пожизненную эмиграцию. Но тем, кто уходил на Север, через Архангельск или на Восток, через Китай пришлось еще трудней. Оставшихся белогвардейцев еще долгие годы вылавливали и истребляли органы ВЧК - ОГПУ. Только в Крыму в 1921 году были обманом арестованы и расстреляны многие тысячи белых офицеров вместе с семьями.

Но и в эмиграции Лубянка не забывала бывших. Многие заметные люди были убиты или похищены. А скольких запугивали, запутывали, склоняя к сотрудничеству? После Второй мировой войны из Западной Европы их на выбор сдавали Сталину союзники. А в Восточную Европу вместе с Красной Армией пришли сотрудники НКВД, которые многим русским эмигрантам припомнили и Гражданскую войну, и работу в эмигрантских организациях и газетах. Так бывшие невольно вернулись на родину - прямо за колючую проволоку. Мало кто из них дожил до смерти Сталина. Не очень повезло и тем, кто, поддавшись примитивной пропаганде или сентиментальным фантазиям, решил вернуться сам. Многих из них тоже, на всякий случай, сначала пропустили через лагеря или ссылки.

Нередко приходится слышать о чванливости старой эмиграции, которая держится особняком. Но мне понятна неприязнь этой вынужденной русской эмиграции к эмигрантам "новой волны" (с партбилетами в кармане, с военными присягами, с подписками о неразглашении, с лубяночными шпионскими кличками, с "грязными" деньгами или с титулованными советскими отцами, начиная со Сталина и Хрущева), которые цинично сбежали от ими самими содеянного.

Дворянство всегда являлось главным носителем идеи наднациональной российской государственности, и многие века воевало и умирало за расширение границ и укрепление единого государства. Но при этом в царской России национальность, вообще, не фиксировалась в официальных документах - только вероисповедание. Но при этом всегда фактически существовала широкая культурно-религиозная автономия для национальных меньшинств. Национальная аристократия и интеллигенция была интегрирована в российское общество и поддерживала устойчивость многонациональной Российской Империи.

Имело место и массовое крещение языческих народов, и переход евреев или мусульман в христианство по меркантильным соображениям. Но не нужно думать, что и все выкресты меняли вероисповедание по расчету. Многие иудеи и мусульмане переходили в христианство и по нравственным, личным соображениям, разделяя религиозные и морально-этические идеалы Нового Завета. У моего отца был друг, православный священник еврейского происхождения, отец Михаил Шик, погибший за веру в лагере. Я думаю, что и для Осипа Мандельштама, и для Бориса Пастернака христианство было важным элементом их творческой принадлежности к русскоязычной культуре.

Предреволюционная Россия была монолитным многонациональным государством без серьезных этнических противоречий и конфликтов. Это сами большевики бездумно раздробили естественную. территориальную структуру Российской Империи на многочисленные национальные и национально-автономные образования. Искусственные национально-административные границы разных уровней поделили людей, веками живших на общей территории, на "коренное" и "некоренное" население и заложили основу для национально-номенклатурных амбиций и межнациональных конфликтов.

Поспешный раздел Советского Союза в результате сговора между главами национально-номенклатурных кланов был проведен по искусственным советским границам без учета мнения и интересов русскоязычного населения. Б. Ельцин был готов отдать огромные материальные ресурсы потерянных территорий, и бросить на произвол судьбы миллионы русских, оказавшихся за пределами урезанных советских границ РСФСР, лишь бы скорей свалить М. Горбачева. В результате этого раздела от России отпали Крым, Южная Сибирь, Восточное Поволжье и другие исконно русские территории, из которых русских сейчас планомерно вытесняют.

Дворянство никогда не было изолированным сословием и постоянно пополнялось незаурядными людьми любого происхождения (отцу Ленина, например, было пожаловано дворянство за успехи в организации образования в Поволжье). В предреволюционной России не существовало особых дворянских привилегий, и значительная часть помещичьих земель уже была потеряна. Сами дворяне, судя по моим родителям, родственникам и знакомым, не придавали особого значения происхождению и, уж во всяком случае, никогда им не кичились. Но в советское время, когда было безопасно и выгодно отречься от дворянства, они, в большинстве своем, этого не сделали.

Дворянская интеллигенция, сформировавшаяся в дореволюционной России, вынесла из прошлого необычайную нравственную устойчивость, высокие требования к себе и снисходительность к другим. К ним не пристала советская грязь. Этих людей не удалось оболванить большевистской пропагандой. Они не оплакивали ни Ленина, ни Кирова, ни Сталина. Многократно ограбленные и оговоренные, прошедшие через тюрьмы, лагеря и ссылки, они сохранили и Честь и Веру. Поражает верность русскому языку и культуре в среде первой волны эмиграции.

Здесь не "оберегали" детей от прошлого, чтобы легче жилось в советском настоящем. Сестра моего отца М. А. Бобринская (тетя Маша) говорила мне, двенадцатилетнему мальчику: "Коля, всегда помни, что ты - сын своего отца. Пусть кругом лгут, крадут, доносят…. Но я никогда этого не сделаю, и ты никогда этого не сделаешь, потому что мы - Чели'щевы". Да, я - Чели'щев, но уже откликался и на Че'лищева. Казалось бы, ударение - мелочь. Но коммунистам это было важно. Исказив фамилию, вступив в партию, ты сразу отказывался от родителей, от прошлого и становился "своим". Не случайно дети раскулаченных крестьян косяком пошли в комсомол и в партию. Такой ценой они покупали место под "сталинским солнцем".

На свадьбе все той же моей тети Маши в 1919 году мальчиком с туфлей был Сережа Миха'лков, сосед по имению. Потом из этого мальчика вырос известный советский литературный деятель Сергей Михалко'в, соавтор (вместе с Шариданом) текста сталинского Гимна Советского Союза и автор последующих редакций (в первом варианте фигурирует и Ленин, и Сталин, во втором - только Ленин, а в последнем, российском - вместо вождей появляется Господь Бог). Он изменил ударение в фамилии, придумал себе пролетарскую биографию…. Конечно, на Лубянке прекрасно знали о его дворянском происхождении. Но важен был сам факт отказа от прошлого, фамилии, от родителей - многократно повторенный в разных вариантах "подвиг" Павлика Морозова.

Читая стихи отца, видишь, что он не захотел примкнуть к сильным, но неправым. У него никогда не было желания куда-то вступать, за кого-то прятаться. Отец всегда стремился оставаться самим собой. В наиболее мрачные советские времена он смог сохранить внутреннюю свободу, не изменить себе, своим родителям, своему прошлому. И, может быть, именно память об отце не позволила и мне переступить некоторые нравственные барьеры, почти уже невидимые в мое время.

К нашему советскому прошлому можно упрощенно подходить с противоположных позиций: с позиции тех, кто сидел (не обязательно за решеткой), или с позиции тех, кто охранял (не обязательно с винтовкой).

Горбачевская перестройка позволила в какой-то степени реализовать декларированные свободы, и люди перестали чувствовать себя "заключенными" в собственной стране. Однако, судя по большому числу людей, голосующих за коммунистов, "охранниками" продолжает ощущать себя значительная часть населения страны. Именно эти люди препятствует захоронению останков Ленина и ратует за возвращение памятника "Железному Феликсу" на пьедестал Лубянской площади. Феномен президента Путина наглядно показал, что россиянин, раздраженный бедностью, коррупцией, криминальным беспределом, отказом от обороноспособности и суверенитета страны..., тоскует по "сильной руке".

Но, к сожалению, все мы, не взирая на свою позицию, происхождение, национальность, партийность..., принадлежим к поколению, сформированному советской системой. И ни крушение коммунизма, ни раздел Советского Союза, ни возврат к рыночной экономике, ни заимствование имперской символики... не ликвидируют исторический разлом, отделяющий нас от дореволюционного прошлого России. Ушедшее поколение моего отца - тонкий мостик через этот разлом.

Эти необыкновенные люди ушли навсегда, почти не оставив следа. И только сейчас начинаешь понимать, что слишком мало слушал и слишком мало спрашивал, и потеря эта невосполнима!

ПОСЛЕСЛОВИЕ.

 

Снова перечитывая стихи отца и свой текст, я чувствую диссонанс. В чем причина? Жизнь отца попала прямо на разрыв времен. Он в зрелом возрасте в одночасье лишился всего: и материального благополучия, и любимых и близких людей, и интеллектуальной и нравственной среды, а главное - реальной свободы и свободы нравственного выбора. И, несмотря на это, в стихах отца нет личной обиды, нет ожесточенности, нет озлобленности, и только иногда проступает укор и горечь осуждения.

А я - в целом благополучный, и даже, можно сказать, преуспевший в советское время человек - не могу подавить в себе обиду за трудные судьбы моих родителей и других родственников и знакомых мне людей, чья жизнь была отнята или искалечена. Но главная обида за Россию, которой в начале 20-го века предсказывали процветание, полумиллиардное население и ведущее место в Мире!

Мне остается только надеяться на снисходительность читателя, который правильно поймет и простит мою излишнюю жесткость. Но было бы не искренне что-то разглаживать и подтыкать. Я так думаю, я так чувствую сегодня. Я не сгустил краски: наоборот, они разбавлены временем, размыты забвением.